Книга Герберт Уэллс - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понятно, что для нас, первыми пославшими человека в космос, мнение французика из Бордо не авторитет по определению. Но здравое зерно явно присутствует в его рассуждении.
Что мне нравится у Уэллса — это легкая дураковатость его героев.
Другое слово для дураковатости — эксцентричность. Это снижает пафос.
Это заставляет нас улыбаться. Это дает возможность наукообразность обращать в образность. Ведь тип дураковатых героев — важный для англичан тип. Филдинг, Смоллет и Стерн, непременно великий Диккенс, Конан Дойл с его профессором Челленджером, Честертон, куда же без Честертона! Основание этой дураковатости — в любви автора к своему герою. Отрицательные герои холодны, они умны, расчетливы и опасны. Как антоним этим холодным качествам — скрытые под грубоватой корой и за ширмой эксцентрической клоунады мудрость сердца и тепло сопереживания. То есть случай примерно того же ряда, что и с нашим Иванушкой-дураком, вызывающим своим антиобщественным поведением неизменную читательскую симпатию.
Эксцентрический герой у Уэллса — вовсе не жюль вернов чудак. Жак Паганель — не человеческий тип, он — фигура, обязанная своим присутствием разбавлять серьезную атмосферу повествования и объяснять от лица науки разнообразные природные феномены.
Существует мнение (и я его горячо поддерживаю), что взгляд художника сродни всепроникающему лучу Рентгена, и человек, способный показать на бумаге/холсте/экране изменчивую человеческую природу, — если не сам Господь, то из его окружения, уж это точно. Или, отталкиваясь от искаженного библейского «устами младенцев»: та же самая истина глаголет и руками художника.
Это я о картинках к книгам.
Посмотрите, как иллюстрировали двух классиков — Уэллса и Жюля Верна.
Иллюстрации к французскому мастеру романтичны, это вне спора. Здесь есть всё — и брызги соленых волн, и сражающиеся со стихией герои, и мужественная складка между бровями на лице отважного капитана Немо. Отсутствует только смех (и ирония, его созидательная основа). Ни Фера, ни Риу, ни Беннет, продолжатели славной традиции великого Гюстава Доре у несмотря на всю свою изощренность, ни разу не передали юмор, который нет-нет да и проявляется у создателя бессмертного «Наутилуса». По-моему, единственный, кто улыбнулся, — Анри Мейер, французский график, когда перекладывал на бумагу образ кузена Бенедикта из романа «Пятнадцатилетний капитан».
Лучшие же картинки к Уэллсу (американские в расчет не беру) — сплошные клоунада и зубоскальство. Даже если описывается трагедия — общественная, «Война миров», или личная, «Человек-невидимка», — она подается так, будто это комедия-буфф или какой-нибудь народный лубок на подмостках площадного райка.
Разбавлять трагическое комическим — нисколько не глумление над святынями, а нормальный художественный прием, игра на понижение пафоса, о чем вкратце упоминалось выше. Возьмем Крукшенка, иллюстратора Диккенса. Возьмем Хогарта, Физа, кого угодно. Смех при этом бывает разный — есть убийственный, ядовитый, жалящий. Какого-нибудь глистоподобного Урию Хипа не изобразишь благообразным молодым человеком, сующим милостыню в нищенскую ладонь. А есть смех — жалеющий, сочувствующий, мягкий. Только люди, ограниченные в своей угрюмости, готовы углядеть в чем угодно, в том числе и в картинках к книге, святотатство, надругательство и крамолу.
Впрочем, сами уэллсовские романы (лучшие — не утверждаю, что все) сплошь наполнены эксцентрикой и иронией, и художник только подчеркивает эти качества уэллсовской прозы. Вот как, например, выглядит доктор Кейвор, изобретатель знаменитого кейворита, в описании мистера Бедфорда, его друга и делового партнера в совместном путешествии на Луну: «То был коротенький, кругленький, тонконогий человечек с резкими порывистыми движениями. Его диковинная внешность казалась еще более причудливой благодаря костюму: представьте себе крикетную круглую шапочку, пиджак, короткие штанишки и чулки вроде тех, какие носят велосипедисты. Человек махал руками, вертел головой и жужжал. Что-то электрическое было в этом жужжании. Кроме того он часто и громко откашливался». Художник Николай Травин, довоенный иллюстратор Уэллса, удивительно точно и достоверно передает этот комический образ, даже электрическое жужжание каким-то чудом удалось ему передать.
А взять классические картинки к «Войне миров» бельгийского рисовальщика Альвэма Корреа. В них иронией наполнено все — от змееруких марсианских захватчиков до несчастного английского обывателя, которому вместо традиционных овсянки и пятичасового чая предлагают нарезанные в колечки щупальца инопланетного спрута, фаршированные мозгами членов палаты лордов.
Трогательно видеть сегодняшними глазами отношение к Уэллсу в только что революцинизировавшейся России, в первые ее, тяжелые и больные, годы. Здесь писателя воспринимали более чем просто писателя. Из России он виделся как надежда, как тот самый вечевой колокол, которым Герцен (тоже, между прочим, из Англии) будил заспавшуюся мировую общественность. Какая ни возникни проблема — от голода в Поволжье до улучшения быта петроградских ученых, — Горький сразу же отправлял воззвание / обращение / прочувствованное письмо, прося Уэллса (плюс Гауптмана плюс Синклера плюс Анатоля Франса) оказать помощь бедствующей республике. Как поначалу (свидетельство Михаила Пришвина) в случае военной угрозы большевики рассчитывали на поддержку трудовой Индии (мол, только свистни, и сейчас же на боевых слонах выскочит индийская кавалерия и затопчет к ядрене-фене всю контрреволюционную шушеру), так чуть позже, в первой половине 20-х, они надеялись залатать прорехи на шинели юной Страны Советов, пользуясь авторитетом писателя.
В этом смысле Уэллс был для нас как Пушкин, даже нужнее Пушкина.
Не омрачила этой меркантильной любви к писателю даже знаменитая «Россия во мгле» — книга-отчет о поездке в Россию. Многими воспринятая как пасквиль, книжка тем не менее была мгновенно переведена, издана и прочитана, и широко обсуждалась в кругах тогдашней интеллигенции. Особенно обиделся Корней Чуковский. И было за что. Действительно, Горький попросил его показать английскому гостю какое-нибудь учебное заведение, тот привел Уэллса в школу на Моховой улице, где учились двое детей Чуковского; понятно, школа была не из тех, в которых тайно курят на переменках и тискают по углам девчонок, это было престижное заведение, в другое, впрочем, Чуковский своих детей не отдал бы. Так вот, школьники стали наперебой перечислять писателю свои любимые книжки — «Человека-невидимку», «Войну миров» и т. д., — а затем, прошло время, Чуковский с возмущением прочитал в «России во мгле», что якобы вся эта ребячья начитанность была лишь инсценировкой, детей заранее подготовили, чтобы не попасть впросак перед визитером. Знай Корней Иванович, что ему так подкузьмит Уэллс, он наверняка осуществил бы предложение критика Шкловского — «утопить Уэллса в советском супе — и это будет Утопия».
Одни (Генри Джеймс) на писателя обижались, другие (Г. К. Честертон) журили, третьи отвергали (Вирджиния Вулф). Я же (и, надеюсь, не один) просто люблю Уэллса за те наполненные жизнью страницы, которые он мне дарит».