Книга 58-я. Неизъятое - Анна Артемьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Мне только один раз довелось столкнуться с хорошим конвоиром. Приведя нас на лесоповал, он вешал на сук свой автомат, брал пилу и начинал работать вместе с нами. Когда грузил на волокушу бревна, сухо сказал: «Негоже, чтобы бабы таскали такие тяжести».
Другой, кто мне запомнился, в последний день службы мрачно сказал: «Что я отцу скажу? Что баб в кусты за малой нуждой провожал?» Ему было стыдно.
Больше таких людей не было, отношение остальных было злобное. Ходило выражение «вóлóгóдский кóнвóй шуток не любит» — вологодская охрана была особенно жестокой. Больше всего все эти люди боялись, что лагеря не станет и придется зарабатывать на жизнь. Они были откровенно развращены бездельем.
* * *
Пару раз я дралась. Совершенно без повода. После одной драки увидела вывешенную в бараке карикатуру на себя: «Никто не знает, как они пустили в ход кулак. Две дамочки культурные бои открыли бурные». Вторая «дамочка» сидела повторно: попала в оккупацию, потом в лагерь на Колыме и осталась в Магадане. Работала портнихой, обшивала в каком-то ателье почтенных офицерских дам. И после венгерских событий сказала одной из них: «Какое счастье, что ваши мужья служат здесь, а не в европейской части, могли бы попасть в Венгрию». Ну, та тут же капнула, и поскольку портниха уже сидела, ее сразу взяли и дали четыре года.
Подрались мы с ней без повода, в состоянии какого-то неконтролируемого внутреннего ожесточения, абсолютно взаимного. Не понимаю даже, откуда оно взялось, в нормальной жизни такое состояние нервной системы не встречается. Во время драки ко мне подошла одна из сектанток: «Успокойтесь, вам же жить надо», — то есть она думала, что я сейчас ее убью. Я представила себя со стороны — и это подействовало.
* * *
У нас была Аня Яковенко, лунатичка, которая выходила ночью и танцевала голая на снегу. Это было потрясающе! Она попала в оккупацию, была угнана в Германию, в лагерь перемещенных лиц. Там у нее начался роман с военнопленным французом. Когда он освободился, стал хлопотал, чтобы ее отпустили к нему во Францию, и никак не мог понять, почему этого не случается, такая простая процедура! Каждое его заявление капало на ее срок, в результате ей дали 25 лет. В лагере она сошла с ума. Когда срок вышел, ее увезли в дом умалишенных. Чья она жертва? Войны? Нашего правосудия? Таких было немало.
* * *
За зону можно было выходить только в лагерной одежде, в зоне — ходи как хочешь. В выходные дни можно было проследить, кого когда посадили: кто-то был одет по моде 40-х, другие — 50-х…
Голод… Для кого не было, а для кого и был. Я получала посылки, а многие всегда ходили голодными. Лагерный паек предусматривает такую норму, чтобы человек остался жив, но все мысли его были только о еде. А вот что мы ели, я не помню. Кто-то потом говорил мне: ну что ты, там такие борщи варили!.. Не помню.
Страшное забывается. Остается не как переживание, а как факт. Информация, а не чувство. Запоминаются дружбы, радости, разлуки…
Мы очень дружили. Такие дружбы, как в лагере, в повседневной жизни — в миру — не встречаются. Они могут сложиться только в экстремальных условиях, когда человек проверяется не словами, а обстоятельствами жизни. Лагерь, тюрьма — это большая проверка на прочность, на порядочность. Вся система в них построена на том, чтобы превратить человека в манкурта, сделать бесхребетным. Если человек делает подлость, то потом, чтобы сохранить самоуважение, он забывает об этом и теряет опору. Перестает быть личностью.
* * *
В лагере думаешь про сегодняшний день и первую половину завтрашнего. Про будущее не думаешь вообще. Сначала мне казалось абсурдным, что я могу просидеть все пять лет, но когда я приняла этот абсурд… Я приняла его, да. А куда было деваться?..
* * *
Освобождение — очень тяжелый момент. Считаешь дни, ждешь этой воли, боишься ее…
Пять лет тобою распоряжались. А тут ты должен карабкаться сам, понимая, что никто вокруг тебя не поймет, что между тобой и людьми, которые этот опыт не получили, непроходимый барьер.
…Машина с открытым кузовом привезла меня в Явас. Домишки убогие, люди либо в зэковских телогрейках, либо в военной форме. Пошла в столовую, взяла рассольник… В него бросили ложку сметаны, и я почувствовала себя виноватой: они же там едят без сметаны… И не смогла его есть.
Никакой радости не было, только растерянность. Посмотрела на автобус, подумала: «Как странно, мужчины и женщины вместе!» И сразу: «Ну и одичала же я». Все время оглядывалась, искала конвой за спиной. На воле мне потом долго казалось: о, этот человек идет за мной! Может, он и правда за мной шел, я была молодая и привлекательная. Но у меня это в голове было одно: он следит за мной, потому что сейчас меня схватят.
* * *
Когда я освободилась, Револьт еще сидел. Одна дама потом сказала мне: «Вы не могли соединиться, потому что оба сами нуждались в поддержке».
На свободе я поняла, что жизнь с ним больше не строю, но, пока он в лагере, буду делать все, что положено: ездить на свидания, писать письма… А когда наступило «после», сказала ему, что… Ну, подробности не обязательны.
Моя жизнь после лагеря складывалось поначалу очень трудно, потом благополучно.
После освобождения мне нельзя было находиться ни в Москве, ни в Ленинграде, и первые полгода я жила там незаконно, без прописки. Конечно, боялась, но вела себя так, как считала нужным. Страх… Не только для меня, но для людей, нисколько не пуганых, страх был фоном жизни. Вплоть до перестройки я читала самиздат и не боялась. Точнее, боялась, но читала. Думаю, какая-то доля страха все равно остается, пока эти пресловутые органы, имеющие власть, непрозрачны, и мы не знаем, что в этих недрах варится и как скажется на обществе, на людях.
Конечно, в чем-то власть изменилась. Сейчас можно выйти на площадь и кричать все, что вздумается. Но сама карательная система не изменилась, психология не изменилась. Правда, я сама уже не боюсь. Корней Иванович Чуковский говорил, что после 70 лет наступает полное бесстрашие.
* * *
Вернуться в Ленинград я смогла благодаря Револьту. Мне было запрещено жить в крупных городах, для меня это было непреодолимо. Но Револьт освободился по помилованию (по ходатайству академика Мстислава Келдыша, поэта Александра Твардовского и некоторых других постановлением Президиума Верховного совета РСФСР Пименов был освобожден условно. — Авт.), его статус был другой. Он прописался, пошел устраиваться на работу в Публичную библиотеку референтом по математике. Его оформили, но на следующий день отказали. Он пошел объясняться в КГБ (к слову о страхе: я бы не пошла никогда), где ему посоветовали идти работать в институт математики, там не так много народа, как в библиотеке. И уже в дверях Револьт сказал: «Мне неудобно перед Вербловской, она пострадала из-за меня и не может вернуться в Ленинград». Сотрудник КГБ ответил: «А, баба, не знала, как себя вести. Пусть напишет заявление, пропишем».