Книга Искупление - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я думала, немцы заметили.
Тут я ей и выложил, что приготовил.
– Ах, – говорю, – сука ты, гадина!
Ольга отвечает:
– Сейчас не время ругаться. Надо до ближайшего села дойти и выбрать хату получше.
Вошли в село, нашли хату, приняли нас. Положили на солому, чтоб вшей не принесли, но Ольгины сапоги и мои бурки женщина в печи высушила. Под утро просыпаемся от стрельбы, сидим, как перепуганные щенки, друг к другу прижавшись, но заходит хозяйка и говорит:
– Спите, детки, это немцев побили за селом.
– Партизаны? – испуганно говорит Ольга.
Ольга партизан боялась, потому что слышала: эти лесовики, если поймают девушку, так впятером, вшестером, сколько их есть, ее насилуют. Правда это или нет, а может, полуправда – в том смысле, что бывали случаи, но немецкая власть подобные слухи поддерживала и население подобными слухами пугала. Всюду расклеены были плакаты, на которых деревенский мужик, защищая бабу и имущество, дубиной бьет по голове вооруженного партизана.
– Какие там партизаны, – успокоила хозяйка, – у нас партизан поблизости не было и нет. Немцев мужики наши деревенские побили. Машина у немцев сломалась, они и пошли пешком в валенках по грязи. Штук шесть. А мужики взяли оружие и давай стрелять. Всех побили.
Действительно, когда вышли мы за село, то увидали торчащие из канавы шесть пар ног в мокрых валенках.
Шли мы с Ольгой долго, дневные села стараясь обходить: мало ли на кого напорешься. И все время шли мы навстречу грому, точно гром этот и был домом, пристанищем, куда мы стремились.
– Наши, – прислушиваясь к грому, говорю, – наши на выручку спешат.
И идти становилось легче. Ночью опять свернули в село и заночевали в хате. Тогда много было бездомных, много путников, но в хаты незнакомых пускали легче, чем теперь, хоть и вшей могли принести, и бандитизм имелся. Народ жил как на пожарище или во время иной катастрофы, когда без взаимной выручки жить опасно. На третьи сутки нашего пути приходим в село Гришковцы. Нам говорят:
– Русские здесь.
Я думал, власовцы. В некоторых селах власовцы стояли. Однако нет, смотрю, не власовцы. Это уже молодые хлопцы лет по восемнадцать. Останавливают всех, кто в хороших сапогах, сапоги стаскивают, а взамен свои размокшие валенки дают.
– Вы, – говорят, – здесь остаетесь, а нам вперед идти.
Мои размокшие бурки не тронули, а с Ольги ее сапоги стащили. Какой-то медсестре в самый раз пришлись. Ольга запротестовала, но ее быстро запугали.
– Цыц, – говорят, – немецкая проститутка! Пока, – говорят, – мы на фронте свою кровь мешками проливали, у вас здесь вся грудь немецкими клопами искусана.
Балагур попался, по выговору, похоже, кацап-сибиряк. А я в душе порадовался, глядя, как Ольга в размокших валенках дальше по грязи чапает. «Жадность, – думаю, – и подлость, – думаю, – должны быть наказаны». Я Ольге говорю:
– Как ты можешь? Это ведь наши.
Ольга мне сердито отвечает:
– Это наши, а это мои.
Она сапоги имела в виду. Противная девка. Как добрались мы в город, я с ней расстался без сожаления и больше ее не видел.
Пришел прямо к себе домой, в свою комнатушку, отпер замок ключом, который хранил в рюкзаке. Никакого Пастернакова нет и не было, все вещи крепко лежат и стоят так, как я их оставил. Несколько поленьев возле печурки сложено. Затопил я печурку, подбавил торф. Тепло стало, уютно. «Слава, – думаю, – богу, самое страшное для меня уже позади. А ведь я еще молодой, еще успею пожить и наверстать потерянное». Тогда многие так думали. С той же радостью, с которой встречали немцев, потом встречали советских. Потому что давно уж народ жил такой жизнью, что хотел лишь одного – перемен. Даже старики в детство впали, потому как ожидание перемен – детское, молодое чувство и без наивности невозможно. Немцев, которые в сорок первом году шли к нам из незнакомой Европы, не знали, потому надежды были оправданны. Своих знали, но думали: та власть, которая отступила в сорок первом, – одно, а та власть, которая возвратилась в сорок третьем, – совсем другое. После такой войны, такой крови и такого огня нельзя же, чтоб осталось прежнее. Ведь даже человек после тяжелой смертельной болезни меняется духом, а бывает, лицом. Однако все восстановилось, все, до незначительных мелочей. Конечно, не все в прошлом было дурное и восстановилось не только дурное. Пустили, например, трамвай. При немцах он не ходил, и добраться из одного конца города в другой было затруднительно. А тут сразу, недели через две, пустили. Веселей стало с трамваем на улицах, звонче. Народ заходит: «Почем билет?» – «Забыли уже, – отвечает кондуктор, – по двадцать копеек, как и прежде».
Трамвай собирали из утиля, лома и остатков трамвайного депо. А под обломками металла в депо нашли бронзовый бюст Пушкина. Подробности я узнал совсем неожиданно и с неожиданной стороны, потому что, вернувшись из села, уже застал город без Пушкина. Прохожу мимо бывшего пединститута, где я у Биска в литкружке занимался, смотрю – пьедестал пустой стоит.
Так вот, как-то поздним, ветреным, холодным вечером ко мне в дверь постучали. Стук был неуверенный, так стучит не власть, а просители или нищие. «Кто же это?» – думаю. Время военное, комендантский час, на улице патрули. Да и немцы, отступив, город в покое не оставили: бомбили несколько раз, разрушили городской вокзал, разбомбили санитарный эшелон, который на путях стоял, так что погибшим раненым и медикам пришлось массовые похороны устраивать. Напряженное время. Хоть, повторяю, жизнь налаживалась постепенно и я уже работал опять возчиком на пивзаводе. Раз со смены пришел, ужинать собрался, и вдруг в дверь скребутся. Личное, домашнее общение у меня только с Леонидом Павловичем было. Но Леонид Павлович так поздно не придет, у него и пропуска теперь не было для хождения после комендантского часа, и хлебных карточек тоже, кстати, не было. Я ему и его слепой сестре, чем мог, помогал. На пиво хлеб выменивал, крупу выменивал и привозил. Ему неловко было, но принимал мою помощь, а меня радовало, что я могу как-то отблагодарить этого дорогого мне человека и его добрую слепую сестру. Была надежда: скоро наладится. Театр, конечно, не работал, помещение на замок заперто, а Гладкий куда-то исчез. Однако директор местной акушерско-фельдшерской школы наряду с кружком по изучению мотоцикла собирался организовать и драмкружок и, будучи еще довоенным поклонником Леонида Павловича, обещал ему место с предоставлением хлебных карточек. Думаю: наладится у нас постепенно. Так надеялся, но окончательно от страха избавиться не мог. И вдруг этот поздний стук. Отпирать страшно, а не отпирать – неизвестность мучит. Подумал: возможно, это кто-то о чем-то хочет предупредить. В себе уверенности у меня не было, а предупреждение иногда помогает. Отпер – никого. Думаю: почудилось, слава богу. Однако из темноты кто-то: «Примите гостя». Пригляделся – старичок Салтыков. Страх мой сразу удвоился. Понял: старичок, конечно, скрывается и я должен стать ему сообщником. Стою молчу. Старичок Салтыков правильно понял мое молчание, его по-другому и понять нельзя было.