Книга Ничья длится мгновение - Ицхокас Мерас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут он тоже замолчал, потому что заплакал.
— Вот мы и пришли. Дай мне сделать еще шаг одному.
И он се л на песок, потому что ему стало страшно.
Потом он сказал:
— Знаешь… моя роза… я за нее в ответе. А она такая слабая! И такая простодушная. У нее только и есть что четыре жалких шипа, больше ей нечем защищаться от мира.
Я тоже сел, потому что у меня подкосились ноги. Он сказал:
— Ну… вот и все…
Помедлил еще минуту и встал. И сделал один только шаг. А я не мог шевельнуться.
Точно желтая молния мелькнула у его ног. Мгновение он оставался недвижим. Не вскрикнул. Потом упал — медленно, как падает дерево. Медленно и неслышно, ведь песок приглушает все звуки».
— Побудем здесь, — просила она. — Подождем еще немножко.
Он подумал и сказал:
— Ладно. Можем и подождать, даже еще лучше, когда совсем темно. Луна все равно как светит, так и будет светить, а на дворе стемнеет. Ночью всегда темней.
— Жалко уходить отсюда, — сказала она. — Здесь так хорошо всегда, а мы никогда больше не вернемся.
Она прижалась к нему всем телом.
— Вернемся! — ответил он. — Война кончится, и мы обязательно вернемся. Тогда нам некого будет бояться. И сможем не лазить через дырку. Просто придем, и ляжем здесь, и будем смотреть в небо.
— Да, конечно, придем, — согласилась она. — Только если нам некого будет бояться, здесь будет уже не так хорошо, как сейчас.
Он хотел возразить, но понял, что она права, и ничего не сказал.
Вечно все правы, только не он.
Да, все правы, а он неправ, потому что у него множество секретов, которыми ни с кем нельзя делиться, даже с ней — его девочкой. Ну разве он может ей сказать, откуда были сливы? Разве может рассказать, чье это теплое платье с белыми слониками, алыми змейками и синими птицами? Или про солдата с туго набитым рюкзаком, обтянутым рыжевато-серой шкурой, и в тяжелых кованых сапогах с бурыми пятнами?
Или хотя бы про кусочки хлеба, что иногда приносит ей?
Да, все-все правы, даже его отец.
Отец всегда был для него отцом, и он никогда не присматривался, какие волосы у отца, руки, лицо, улыбка. А сегодня вдруг разглядел.
Отец всегда был отцом, но сегодня он увидел не только отца.
И опять все правы, только не он, потому что ему известно множество секретов, которые давят на голову, плечи, руки, ноги, а поделиться ни с кем нельзя. Даже с нею. Именно с ней-то и нельзя. В конце концов он мог бы рассказать об этом кому-нибудь другому, только зачем, если никому, кроме нее, все это не нужно и не интересно. Ей одной он должен сказать, но ей нельзя. Ни за что! Нет-нет!
Он хорошо знал, где ключ от шкафчика, в котором держат хлеб. Сегодня там осталась горбушка. Обычно, если не удавалось отщепить украдкой от своей порции и спрятать в карман, он потихоньку отпирал шкафчик, забирал остаток хлеба и относил ей.
До сих пор это ему сходило с рук.
Последнее время с хлебом стало еще хуже, и отец, должно быть, что-то заподозрил. Но он не мог не брать хлеб, потому что кто же, если не он, покормит девочку?
Он как чувствовал, что за ним следят, но все равно отпер шкафчик, схватил горбушку, скорей запер шкафчик, сунул ключ на место и юркнул за дверь.
Отец схватил его в коридоре.
Нарочно, что ли, прятался там, дожидаясь, когда он выйдет с краденым хлебом.
Тяжелая рука легла на его шею, и он почувствовал на лице горячее дыхание отца.
— Жри! Ты почему не жрешь? — жарко дышал отец.
Он ежился и молчал.
— Жри!!! — орал отец. — Почему не жрешь?!
Он молчал.
Отец дернул его за шиворот и бросил на пол.
— Кому хлеб таскаешь, говори?
Он молчал.
Отец медленно распустил ремень, широкий, солдатский, взялся посередке, так, чтобы болталась пряжка, и стал бить. Раз пять или десять пряжка со свистом рассекала воздух. И отец все крякал, точно дрова рубил:
— Гхех… гхех…
Он скорчился на полу и даже не пикнул. Отец запыхался, бросил ремень и сел.
— Хлеб воруешь, — сказал он. — Последний кусок из дому тащишь!
Но он молчал.
— Жри теперь. Жри-и-и!
Он посмотрел на сына, валявшегося на полу, и ласковым голосом сказал:
— Ну ешь, прошу тебя…
И улыбнулся.
И тут он увидел отца.
Отец всегда был отцом.
Он никогда не присматривался, как выглядит его отец, не знал, какие волосы у его отца, руки, лицо, улыбка.
Отец просил его есть хлеб и улыбался.
И когда отец улыбался, двигались оттопыренные уши.
Когда отец, сидя рядом с брошенным ремнем, улыбнулся, он увидел, что волосы у отца рыжие, как пламя.
Когда отец улыбался, он такой красивый был, веснушчатый весь, как маленький. Наверно, и улыбка и рот — все было красивое, рыжее.
Он увидел отца, в первый раз увидел его и понял, что надо искать кольцо, обручальное кольцо, которого раньше не было. Он поискал глазами — и нашел.
На левом мизинце отца поблескивало желтое колечко.
Он чуть не охнул, когда подымался с пола, но все же встал на ноги, не застонав. Только сперва подполз к валявшемуся ремню. Взял ремень, а тогда уже встал.
Взялся посередке, так, чтобы болталась пряжка, и взмахнул ремнем. И пряжка свистнула в воздухе.
Она не коснулась отца, да и не этого хотелось ему. Хотелось посмотреть: может быть, отец другого цвета, когда его лицо не улыбается.
Отец вскочил, попятился, вытаращив глаза, и улыбка сбежала с его лица. Но был он все такой же красивый со своими рыжими, как пламя, волосами, весь в веснушках, как маленький. Розовато просвечивали оттопыренные уши, и даже ресницы были желтыми.
И он понял, что слишком долго ждал. Надо было давно уже сделать то, что задумал, когда увидел на девочке теплое платье другой девочки, платье, которое сохранилось, хотя той, другой, больше не было.
Давно пора было делать, как задумал.
И чем скорее он это сделает, тем лучше. Он долго не мог найти свой карман, шарил, шарил, пока нашел. Потом все никак не мог нащупать в кармане горбушку хлеба, цеплял, цеплял ее негнущимися пальцами и все-таки подцепил. Потом было очень трудно вынуть руку из кармана, он вдруг забыл, как это делается — тянуть ли кверху или вниз давить, но кое-как вытащил наконец и, размахнувшись, бросил хлеб к ногам отца.
— Жри-и-и! — сказал он отцу.