Книга Переворот - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Или наподобие Гитлера и его Евы, а не любовно обнимающихся Рузвельтов.
— Мой президент из государственных деятелей того периода особенно восхищается канадцем Маккензи Кингом, который беседовал со своей матушкой, отошедшей в мир иной. На номерных знаках наших машин мы собираемся написать «Африканская Канада». — Она зевнула, мой веснушчатый найденыш, чей открытый рот был блаженной пещерой, в которой лежал мощный язык. — Мои встречи во дворце начинаются ровно в девять утра, — сказала она. — Какая твоя вторая петиция?
— О пенсии, мадам. Я имею на нее право, и, получив ее, я навсегда уеду из страны — пусть остается бессознательной. И тебе никто не помешает сделать что сможешь с этой безнадежной прекрасной страной.
— Мы, Дорфу и я, сейчас не чувствуем, что нам кто-то мешает.
— Да нет, сейчас вы — действительность Куша. А действительность порождает недовольство, и если я вновь появился бы, как Наполеон после Эльбы, началась бы контрреволюция. Микаэлис Эзана, как я догадываюсь, уже злится на официальную неопределенность своего положения и берет себе в жены эту тубаб для возможного отпора в той игре, которую из-за вашего резкого отхода от моих друзей Советов вы, должно быть, ведете с американцами. Там, где есть их библиотеки, появляется кока-кола, и по мере того, как растет наша жажда кока-колы, умножается и наш долг, и кружочек неба над головой... — и под ее куполом яркого света я описал руками кружок, — ...заполняет улыбка Клипспрингера. Продажа нефти дает вам доллары, на которые можно купить лишь то, что делают те, кто производит доллары.
— Зачем платить тебе, чтоб ты уехал, когда пуля стоит меньше одного лю? — спросила Кутунда.
— Люди знают, что я жив. Я существую среди них, и им нет нужды меня называть. Если я умру, блаженство вашего правления кончится: оно построено на моем безмятежном сне. Дорфу знает это, а ты, сгоряча посоветовавшая мне убить короля, — не знаешь. Если б король был жив, все беды сваливали бы на него, а я по-прежнему был бы президентом.
Ее слова прозвучали сухо, скучающим тоном:
— Пенсиями я не заведую.
Сколько бы она ни зевала, я чувствовал ее тепло в этой комнате с массой подушек, и эхо запаха ее пикантного, коротконогого, приземистого тела, обещавшего наслаждение, глубоко взволновало меня. Сидячее положение и свободная одежда нищего скрыли дубину, выросшую, словно гриб, во тьме между моих ляжек.
— Ну, а третья петиция? — спросила она.
Я встал и показал ее — моя запыленная похоть возродилась, как возрождается пустыня, и до того набухла, что мои не совсем здоровые зубы заныли.
— Или расскажи мне одну из твоих историй, — попросил я. — Расскажи одну из своих грешных историй, какие ты рассказывала в кювете, когда приходила ко мне при луне, еще не просохнув после Вадаля и карлика.
Кутунда тоже поднялась — шелковый халат, как кольчуга, ниспадал с острия ее грудей.
— Нет. Время басен для Африки кончилось. Мы должны жить среди суровой реальности. Ты арестован — как предатель, эксгибиционист и нищий.
Мужчины, вошедшие в комнату — один через двойные двери, другой по гулкой чугунной винтовой лестнице — с поста прослушивания, где наверняка были записаны все произведенные нами шумы, включая мои сражения с двумя парами двойных замков и сексуальные позевывания Кутунды, не были Опуку и Мтесой, это были духовные потомки Опуку и Мтесы. Наручники и непременное выкручивание рук сочетались у них с каким-то безразличием (так энергичные молодые актеры выполняют все, что требует от них пьеса, написанная старым гомосексуалистом, чьим уговорам за сценой они противостояли и чьи политические и религиозные взгляды они презирают) и холодной мягкостью, вкладом их поколения в развитие человечества.
Место заточения короля было лишь поверхностно убрано. Остатки его царствования: сломанный табурет, les joujous[73], коврики, некогда пропитанные кровью какой-нибудь несчастной визжащей жертвы, курицы или скотины, а теперь засохшие, ставшие буро-коричневого землистого цвета, были сброшены в один угол, но уборщик ушел, — возможно, помолиться — и не вернулся. Слишком недолгое (по моей книге) пребывание здесь Микаэлиса Эзаны добавило кучу скользких журналов — «Пари-матч», «Шпигель», «Кель-тель», «Экономист», итальянское издание «Плейбоя», а также фильтры от сигарет с низким содержанием никотина, пустые коробки от овальтина и ночные туфли, мягкие, как гениталии, с шерстью нерожденных каракулевых ягнят внутри, а снаружи сшитые из полосок кожи греческих ящериц, снятой, пока они грелись на солнышке на мраморе Акрополя. «Импортные, — подумал я, — импорт — гибель для «третьего мира». Христианство и блуд — два по цене за одно. Но это уже не мои проблемы, а они сократились до размеров моей собственной шкуры, которой грозит уничтожение.
Я выбросил ночные туфли из окна — они проделали тот же путь, который некоторое время назад проделал босиком Эзана, что я, представив себе, так живо описал на предыдущих страницах. Через несколько секунд ночные туфли со стуком, но вопреки Галилею не одновременно, плюхнулись на внутренний двор. Это был маленький сырой Двор Правосудия, а во дворе за ним, который был виден поверх черепичной крыши прохода на кухню, ученицы Антихристианской средней школы после занятий строились в кружки и параллелограммы для каких-то игр. Их крики долетали, как перекличка голубых птиц, лакомившихся кузнечиками и взлетавших при приближении стада антилоп гну. Глиняное солнце горизонтально проникало в помещение. Призыв к салят аль-аср гнусаво прозвучал с минарета мечети Судного Дня и был слабым эхом повторен мечетью Капель Крови. Из коридора, возвещая ужин, донесся запах паленых перьев вместе с шуршаньем одежды и щебетом солдатских женщин. Бурые тени в углах моей комнаты стали синими; высоко в небе появился розовый отсвет, нежная его окраска поблекла, словно капнули воском, от появления трех четвертей луны. Солнце село. Началась салят аль-магриб. Мне принесли еду — вареные, якобы козьи, ножки. Я полистал «Пари-матч», который посвятил этот номер американским порнокоролевам и западногерманским террористам, дочерям священнослужителей и Wirtschafstswunderarchitekten[74]. И те и другие молодые женщины выглядели крайне усталыми, вспышка камеры отбросила вампироподобные тени на голые стены позади них. Комнаты, в которых были сделаны эти снимки и записаны интервью, выглядели дублями одной и той же комнаты, — комнаты, укрытой от мира, однако на самом деле включающей весь мир. И я подумал: мир превратился в шар из комнат, в улей, тогда как раньше был широким пространством, где лишь иногда встречались карманы жилищ. Наши черепа — это комнаты, в которых живет мозг с его страхами и клаустрофобией, и весь Истиклаль, эта масса глиняных коробок, является мозаикой из частных домов-тюрем. Существование скрытых в них погребов и квартир, где молодые знаменитости, упомянутые на этих измятых страницах, замышляли свои проделки и банальности с таким же мертвящим душу пылом, подразумевало наличие за их стенами внушающего страх пространства, и в слове «комната», казалось, таилась некая загадка, без решения которой нельзя остановить соскальзывание мира в бездну, закупорить его боль. Ночь стала заполнять углы, и я ждал, что призрак мертвого короля вновь завладеет своей комнатой и, шурша и постукивая, оживит свои мертвые игрушки и напугает меня, но ничего такого не произошло, если не считать любопытного химического пленения сном, а потом высвобождения. Проснувшись, я услышал непрерывный мягкий стук дождя. Город расплывался, сверкали увеличенные мокрые огни далекого аэродрома. Жизнь моя висела на волоске, но я не нервничал. Таким я видел леопарда, висевшего на четырех лапах на высокой ветке раскачиваемой ветром акации, передние лапы его подрагивали от предвкушения убийства во сне.