Книга Институт благородных убийц - Анна Зимова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работу на стройке сосватал мне сосед по парте и не слишком близкий мне друг в школьные годы, Толик, и я стараюсь его не подводить.
Я наделал немало ошибок, в свое время примеряя на одноклассников то одну профессию, то другую. Кажется, после школы все сразу поспешили построить свою жизнь вразрез с моими чаяниями на их счет. Упорный и благородный отличник, гордость школы, безвозвратно занимал деньги и презрел любую работу. Плюгавый хорошист, которому примкнуть к двоечникам-хулиганам не хватало духу, а получать пятерки недоставало ума, уже дослужился до кого-то в поднебесной организации. Девчонка, что с пеленок намекала всей своей наружностью на раннее замужество, достигала успехов в бизнесе в гордом одиночестве. Увы, глядя на лица своих школьных друзей, я, как оказалось, почти никогда не различал дыхания Судьбы. То, что я принимал за деловитость, оказалось несостоятельной активностью и полным пшиком, веселость и легкость нрава достигли со временем таких масштабов, что их обладателя сейчас лечили от пагубных пристрастий, а туполобая медлительность, напротив, уже несла некоторых балбесов к высотам карьеры, так улитка, бывает, ни с того ни с сего начнет карабкаться на столб.
Одним из немногих одноклассников, что жил в соответствии с моими ожиданиями, был Толик. Глядя в его глаза практически без ресниц, на огромные лепехи веснушек, слыша его далеко не серебристый смех, несложно было вообразить Толика лет через десять на какой-нибудь стройке, где он будет разгуливать, облаченный в каску и материться на чем свет стоит. Но и Толик пошел дальше моих упований и не остался разнорабочим, а сделал карьеру — стал прорабом и собрал команду из таких же, как он, обалдуев. И начал исправно получать заказы — там требовалось что-то снести, здесь, наоборот, построить. Теперь он мог обеспечить работой еще сотню таких, как я, кому требовалось, не хватая звезд с неба, экстренно заработать на кусок хлеба.
Согласившись на предложение Толика скрепя сердце, от безысходности, я очень скоро с удивлением обнаружил, что мне, оказывается, даже приятно быть рабочим и грузчиком и ездить на все эти погромы. В защитной одежде, я, действительно, чувствовал себя как будто защищенным. Я вдруг оценил, как это приятно — делать что-то не думая. Не концентрируясь на конечном результате, выполнять простые механические действия. То, что я, измазанный и потный, копошусь среди таких же тружеников, дарило чувство покоя — я незаметен, безымянен, среднестатистичен. Я винтик, вращающийся по чужому велению и удовлетворенный своей скромной ролью. Не скрою, поначалу эта моя приязнь к новой работе меня несколько смущала. Я, человек, не лишенный амбиций в медицине, вдруг стал ощущать умиротворение, граничащее с удовольствием, на стройке — в этом было что-то постыдное. Но со временем любовь к новой работе будто отвердела, стала прочнее. Я перестал бояться, что кто-то из моих бывших одноклассников увидит меня, запачканного, с куском ржавой трубы в руках. А денег эта работа приносила если не в достатке, то, как минимум, на неунизительное существование.
К десяти вечера я с напарником загрузил металлоломом два грузовика под завязку, и, получив свои кровные, вернулся домой за полночь. Дверь в материну комнату была закрыта. Лера спала, а телевизор продолжал работать с выключенным звуком. На кухне меня ждали две кастрюльки — на маминой конфорке плов из баранины, на Лериной какая-то каша, тоже на основе риса — и две записки. Лерина: «Покушай каши». Мамина: «Очень вкусный плов». Кулинарная схватка, учиненная ради меня. Я попробовал из обеих кастрюлек (в маминой все было более благополучно, она зарабатывала больше нас с Лерой и жила сытнее), но есть стал из Лериной, чтобы не дать матери повода сказать Лере, что мы питаемся за ее счет. Не спорю, лучше бы я съел мамин плов. Лера, в общем-то, готовила неплохо и относилась к этому делу очень ответственно, но за годы болезни, когда мне нужно было есть то «протертое», то «вареное», то «на пару», я свыкся с маминой стряпней, и после того, как покинул дом, еще долго не мог привыкнуть к другой, не маминой пище. Мамина кухня, если можно так выразиться, была заточена под меня, а я под мамину кухню. Сейчас я сжевал кашу, хоть мысли мои были заняты пловом, и запил ее чаем, который, слава богу, у нас был общий.
День, проведенный на стройке, выматывает совершенно, не оставляя сил для каких-либо дел, и даже для раздумий. Я поплелся в комнату, и, бухнувшись на кровать возле Леры, самую малость прибавил звук в телевизоре. Но и этого хватило, чтобы она проснулась. «Я тебя разбудил? Извини», — сказал я и выключил телевизор. «Нет, смотри, если хочешь, мне не мешает». Я понял, что не хочу ничего смотреть, а в телевизор уставился по привычке, о чем и сообщил Лере. «Тогда ложись спать», — зевнула она. Но я, поцеловав Леру в щеку, сказал, что мне еще нужно подготовиться документально к завтрашней работе в аптеке, и, сев за стол, при свете дурацкой маминой лампы — кукла в пышном кринолине, подъюбники которой таили в себе стоваттную лампочку, излучавшую мирный розовый свет, — сделал короткую запись в дневник.
Дневник меня приучил вести мой психиатр, в паре с которым мама боролась с последствиями моей прививки. Вовсе не мой литературный талант интересовал доктора. Расчет у него был другой — он планировал, просматривая мои признания, изучать изменения, происходящие с моим мозгом. Сравнивая записи меня восьмилетнего и меня девятилетнего, он думал выяснить, насколько гармонично формируется мое мышление, не произошли ли ухудшения в памяти, не заторможена ли какая-то часть сознания, нет ли еще каких патологий в развитии. Каждый вечер перед сном, снабженный мамой таблеткой и стаканом молока, я садился писать.
Сначала я повествовал в основном о вещах, имевших мало отношения к моей личности (которая и была предметом изучения), все больше налегая на рассказы о том, каких врачей я посетил и что видел на улице. Но уже через полгода работы к записям «сходили к остеопату, на ужин была курица» стали добавляться «показал язык физруку, когда он сказал мне, что я сачок, а я и не знаю, что такое сачок» и «почему-то покраснел, когда Петрова увидела, как я массирую колено». Индивидуальность моя мало-помалу проступала за бытовыми рутинными делами, и все чаще, на радость психиатру, я писал в дневник не о том, что я делаю, а о том, что я чувствую. Постепенно я избавился от чувства неловкости оттого, что обнажаю душу перед доктором, подобно тому, как перестаешь стыдиться перед ним своей телесной наготы. Я стал излагать свои мысли довольно связно и совершенно не стеснялся демонстрировать ему записи. Ведение дневника, помимо какой-никакой дисциплины, выработало во мне привычку записывать на бумагу все подряд. Я стал лучше справляться с сочинениями. В школе я про этот дневник никому не рассказывал, потому что, по моему разумению, он наравне с таблетками и массажами подчеркивал то, что я отличаюсь не в лучшую сторону от своих одноклассников. Психиатр больше не читает мои мемуары, но привычка вести дневник осталась. Только теперь я пишу на планшете. Не каждый, конечно, день, но довольно часто. Мне нравится, что моя биография, распиханная по файлам, всегда к моим услугам.
Сегодня я написал перед тем, как завалился спать:
Подсчитали с матерью сумму, которую потратили на Зинаиду за год. Квартплата, лекарства, кое-какая одежда. Продукты. Минимальный ремонт.