Книга Сад вечерних туманов - Тан Тван Энг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надзиратель-сикх привел меня к забранной металлическими прутьями клетке Хидеёши. Японец лежал на деревянных нарах, свернувшись в клубок. Он встал, увидев, что я подошла. Взмахом руки я отпустила сикха. И сказала заключенному:
– А вы внешне спокойны, не то что некоторые другие.
– Не обманывайтесь, мисс Тео, – бегло ответил Хидеёши по-английски.
Я припомнила: в его досье говорилось, что военное образование он частично получил в Англии. Стройный худощавый мужчина лет сорока с небольшим, он отощал еще больше от невзгод войны, как и каждый из нас.
– Я перепуган… о да, очень сильно. Но у меня было достаточно времени, чтобы подготовиться. Хотите знать почему?
– Почему?
– С самого первого дня, как только я увидел вас входящей в зал суда, я понял, что долг свой вы исполните досконально. Я понял, что меня подвесят.
– Повесят, – поправила я. – А не подвесят.
– Для меня – никакой разницы, – сказал он. – Вы были в одном из наших лагерей, да?
– Да, я была в японском лагере.
Именно так, слово в слово, я отвечала другим людям, которых помогала отправить к палачу. И знала, каким будет следующий вопрос Хидеёши. Все заключенные, до единого, с которыми я разговаривала, неизменно задавали один и тот же вопрос, узнав, что я была в заключении. Хидеёши меня не разочаровал.
– И куда вас послали? – спросил он. – В Чанги? На Яву?
– Лагерь был в Малайе, где-то в джунглях.
Хидеёши встал с нар и, шаркая ногами, поплелся к прутьям.
– Лагерь был скрытым?
От него несло застарелым потом, но я все равно подошла на шаг поближе. А он продолжил:
– Все остальные заключенные были убиты, да? Как же это вышло, что вы – одна-единственная, кто выжил?
– Вы слышали про этот лагерь? – прошептала я.
– Только слухи… как это малайцы их обзывают?
– Хабар ангин[197].
– Вести, намаранные на ветре, – он кивнул. – Я и впрямь слышал о тех лагерях, да.
– Расскажите мне о них все, что знаете, – мне с трудом удавалось говорить ровным голосом.
– Что вы готовы сделать для меня взамен?
– Могу поговорить с кем-нибудь из вышестоящих, возможно, добиться пересмотра вашего дела.
– Какие же основания вы предъявите? – спросил Хидеёши. – Свидетельства против меня были преподнесены суду блистательно. Блистательно!
Он был прав: мое вмешательство с целью защитить его выглядело бы в высшей мере подозрительно. Я оглядела коридор: я должна была выяснить все, что он знал. Я была обязана это сделать! За все годы после лагеря это был единственный, дошедший до меня обрывок сведений.
– Если я напишу письмо сыну, – произнес он, – обещаете мне отправить его? Не вскрывая. Без цензуры?
– Если я поверю, что сказанное вами – правда, то да. Обещаю.
– То были всего лишь слухи, – повторил он, словно бы забеспокоившись, что посулил чересчур много.
Я смотрела на него в упор.
– «Кин но йури», – произнес он, а потом перевел, хотя я уже поняла, что это означало: «Золотая лилия»[198].
– Это мне ни о чем не говорит, – сказала я, повысив голос.
С другого конца коридора надзиратель-сикх посмотрел на меня. Я сделала ему знак, что все в порядке.
– Это название носили места такого рода, куда заслали вас, – выговорил Хидеёши. – Вам бы полагалось больше моего знать про это, если уж вас держали там.
«Это все, что ему известно, – поняла я, – все, что он мог сообщить». Надежда, вспыхнувшая во мне совсем недавно, надежда, что еще кто-то знает о том лагере, испарилась. Я отошла от прутьев клетки.
– Вы не намерены выполнять наше соглашение, – сказал он, – верно?
Развернувшись, я пошла прочь.
И вернулась к его клетке через полчаса.
Он открыл глаза и поднял голову, когда я окликнула его по имени. Просунула ему меж прутьев то, что нужно для написания письма, и отошла к стене. Оперлась на нее и следила за тем, как он писал. Прошло совсем немного времени, он подошел к прутьям и передал мне письмо, запечатанное в голубенький конверт. Он посмотрел на мою руку, руку, на которой не хватало пальцев. И сказал:
– Вы должны забыть все, что случилось с вами.
Адрес на конверте был написан по-английски и по-японски.
– Сколько лет вашему сыну?
– Одиннадцать. Эйдзи было три… почти четыре, когда я видел его в последний раз. Он меня не вспомнит.
Я взвесила конверт на ладони:
– Я думала, оно потяжелее будет.
– Сколько бумаги нужно, чтобы сказать сыну, что я люблю его? – отозвался он.
Глядя на него – человека, по чьему приказу было убито целое селение, я горько печалилась о нем.
О нас.
Когда явились надзиратели забрать Хидеёши, он попросил меня пойти с ним. Я замялась, потом кивнула. Шагая по коридору, мы проходили мимо других заключенных в клетках. Некоторые из них встали за прутьями по стойке «смирно», отдавая честь Хидеёши. А тот смотрел прямо перед собой и беззвучно шевелил губами.
Когда мы вышли на двор позади тюрьмы, небо рвало на полосы кровавое полотнище заката. Хидеёши остановился, поднял лицо вверх, вдыхая свет первых вечерних звезд. Надзиратели подтолкнули его к лесенке на площадку с виселицей и поставили под петлей. Накинули веревку ему на шею и затянули петлю. Хидеёши оступился, но сохранил равновесие. Один из надзирателей протянул повязку для глаз. Хидеёши отрицательно повел головой.
Буддистский монах, назначенный вести службы во время таких казней, принялся молиться, перебирая большими пальцами четки, в два ряда обвивавшие ему пальцы, по мере того, как молитвы фраза за фразой исторгались из его горла. Это бубнящее занудство захлестнуло меня. Мы с Хидеёши смотрели друг на друга, пока со скрипом не распахнулся люк и он не провалился в пропасть, видимую одному только ему.
Воздух огласился воем сирены, возвещавшей конец рабочего дня. Этот вой вырывал меня из толщи моих воспоминаний. У себя в комнате я несколько минут рассматривала акварель Юн Хонг. Чувствовала, как мной овладевает тревога – предвестница того отчаяния, в которое, случалось, я погружалась иногда до того, как приехала на нагорье. Я чувствовала неизбежность приближения таких приступов, когда они начинали обволакивать горизонты моего сознания…