Книга О нас троих - Андреа де Карло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пытался работать вопреки осаждавшим меня мыслям, но чем дальше, тем становилось трудней: то и дело, положив кисть, я подходил к окну. Улица была мокрая от дождя, на припаркованных машинах и блестящем черном асфальте лежали отблески фонарей, я смотрел на них — и еще быстрее падал в пропасть неподвластного и недостижимого, неясностей и потерь. Я возвращался к холсту и опять ударял кистью — так колотят по воде руками утопающие, но чем сильнее я старался, тем глупее и безнадежнее казалось мне это занятие: все шло ко дну, ничего поделать с этим я не мог.
Я посматривал на часы: подносил руку к глазам, тряс запястьем, проверяя, не остановились ли стрелки. Нет, не остановились: вот уже половина первого, час, половина второго. Время шло вперед рывками, кусочками сгрызался тот полукруг циферблата, с которым связывались мои последние надежды. Я ходил взад-вперед в плену убывающего времени и мрачных мыслей, то и дело представляя, как Мизия вернется домой, и «сценарии» мои были один другого нереальней: вот она выходит из огромного немецкого автомобиля и смотрит вверх на окна, вот бежит одна по тротуару и от волнения путает ключи; вот входит в гостиную (я просто не слышал, как открылась входная дверь) и говорит, что было смертельно скучно и что она Томаса Эндельгардта видеть больше не желает, даже на фотографии.
Время от времени у меня бывали минуты прозрения: я осознал, что все это время вел себя инфантильно и безрассудно, что нырнул с головой в чувства и жизни других людей, а теперь не могу оттуда выплыть из страха, неуверенности и чувства зависимости. Но тут же мне начинало казаться, что кроме Мизии меня не интересует ни одна женщина на свете, и никакой другой не заменить мне ее; что без нее жизнь потеряет и смысл, и цель, и я буду как собака, которую бросили хозяева на обочине дороги, отправляясь на каникулы. А еще мне казалось, что ей без меня не выжить, а тем более — маленькому Ливио; сердце стучало как бешеное, чувство долга боролось с чувством покинутости и еще множеством неявных, неопределенных чувств. Два часа ночи, два с половиной, три; стрелки часов давно уже лишили меня всякой надежды, только я не хотел этого признавать.
Я ходил от холста к окну, от окна — к входной двери и опять к холсту, как безумный; картина моя превратилась черт знает во что: беспорядочные линии, пятна цвета, сплошная неразбериха. Я снова и снова представлял себе, как Мизия улыбается Томасу Энгельгардту блуждающей улыбкой наркоманки, и как он обнимает ее за талию натренированной рукой бывшего игрока в поло и притягивает к себе. Я воображал себе его дом: мебель в имперском стиле, китайские вазы, книги в золоченых переплетах, что отвечало его представлениям об изысканном стиле, приглушенный свет и персидские ковры на хорошо натертых полах красного дерева; спальня с шелковым халатом на вешалке и трехспальной кроватью на заказ, шкафы и прикроватные столики темного дерева, на стенах — крохотные пейзажи художников XIX века, поэтические сборники разбросаны по комнате — свидетельство его романтической натуры и тяги к культуре. Я представлял себе их движения — так двигаются мужчина и женщина, готовые перейти пока еще разделяющую их грань; исстрадавшаяся женщина, которой так нужны любовь и поддержка, и мужчина с серьезными намерениями; взгляды, вздохи, сдержанность и инстинктивные порывы, и снова — взгляды.
Я убил бы Томаса Энгельгардта, попадись он мне в этом огромном городе, где миллионы незнакомых мне людей мирно спали у себя дома; я мог бы взорвать сам дом, где он жил и куда он привел Мизию, и разрушить весь квартал без всякой жалости к остальным, невинным его обитателям. Я был готов объявить войну Франции, Аргентине, всем, кто играет или играл когда-то в поло, всем этим неумным, наглым, уверенным в себе ублюдкам, которые, увлекшись такой женщиной, как Мизия, считали себя в праве бороться за нее именно сейчас, когда она так уязвима, не имея ни малейшего понятия, кто она на самом деле и что ей надо в этой жизни. Я спустился вниз, на улицу, словно мог что-то исправить тем, что буду ждать внизу, но ночь оказалась беспросветно сырой и холодной, и мне стало еще хуже, к тому же я боялся, что маленький Ливио проснется, и надеялся, что Мизия зачем-то позвонит; так что пришлось вернуться обратно.
Маленький Ливио крепко спал в своей комнате, телефон молчал, как заклятый враг; я еще острее почувствовал, что Мизии нет дома. Попробовал читать биографию Сент-Экзюпери, но печатные знаки сливались перед глазами, не успев проникнуть в сознание; попробовал работать, но рука болела, да и все равно картина была безнадежно испорчена. Попробовал заснуть на диване, но не мог сомкнуть глаз и все ворочался, не находя удобной позы; малейший шорох я принимал за скрип открывающейся двери и рывком садился на постели, прислушивался, а сердце колотилось так, что отдавалось в висках.
Я встал, опять оделся в приступе невыносимо острого смятения, и злости, и жалости к самому себе, и страха. От одной только мысли, что надо бы взглянуть на часы, у меня начиналась паника; я не мог уже распутать клубок своих чувств, не мог объяснить себе и осмыслить, что происходит.
И тут зазвонил домофон; я был так потрясен, что отпрыгнул назад, словно пугливый кролик. Кинулся к окну, но в скудном рассветном свете разглядел лишь такси; кинулся к домофону — услышал просто шорохи. Я не понимал, почему Мизия не поднимется просто наверх; в голове завертелись десятки возможных предположений, одно другого тревожней. Тогда я бросился вниз по лестнице; добежав до второго этажа, вернулся обратно, за деньгами для таксиста, опять бросился вниз, распахнул дверь подъезда с лихорадочной спешкой спасателя: вместо Мизии у такси стоял Марко и смотрел на меня.
Я так и застыл с раскрытым ртом: ноль мыслей, ноль эмоций, ноль предположений. Марко расплатился с водителем, посмотрел вслед такси и подошел ко мне еще до того, как я выбрался из трясины изумления.
— Извини. Я только что с поезда, не хотелось бродить до утра, — сказал он, наверно, объяснив себе мой вид тем, что поднял меня посреди ночи.
Теперь он носил длинные волосы, спутанные, как у рок-музыканта, и пожалуй, не очень твердо держался на ногах.
— Я не спал, — сказал я, все так же стоя в полутора метрах от него: черная кожаная куртка, бородка, дорожная сумка через плечо, нетерпеливые, ироничные глаза, точь-в-точь как у маленького Ливио. И почувствовал, как только что владевшую мной панику смывает волной явного облегчения.
— Я получил твое письмо, — сказал Марко и махнул рукой в сторону улицы, по которой приехал. Мы как будто не могли преодолеть пространство, разделявшее нас, и так и стояли друг против друга.
Потом я нерешительно вытянул руку, словно для рукопожатия, а он шагнул навстречу и обнял меня: мы хлопали друг друга по плечам и по спине, больно тискали друг друга.
— Черт возьми, Ливио, сколько лет прошло, — сказал Марко.
— Жуть, — сказал я. — Просто жуть.
Мне казалось, что я вынырнул из мира абсурда и с каждым глотком воздуха заново обретаю чувство меры и чувство юмора.
Мы вошли в подъезд, поворачиваясь один к другому на каждом шагу и обмениваясь взглядами в знак того, что заново обрели друг друга.