Книга Венецианский бархат - Мишель Ловрик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джентилия с жадностью внимала этим историям. Она забрасывала светловолосую монахиню вопросами, желая вызнать самые нелицеприятные подробности, пока наконец рассказчице не прискучивало и та не обрывала ее.
Джентилия продолжала свои розыски и в других местах, требуя ответов от Бруно и Фелиса, когда те приходили навестить ее. Они попытались было поднять на смех Джентилию с ее жутковатыми расспросами, но отделаться от девушки не удавалось. В конце концов Фелис согласился удовлетворить ее любопытство, дабы избавить Бруно от чувства неловкости, которое вызывала в нем сестра.
А Джентилия спрашивала о поистине странных и чудных вещах! Фелиса изумлял и даже пугал проявляемый ею ненормальный интерес, точнее, его направленность. Откуда-то она почерпнула поверхностные знания о колдовстве и не только. Грубая и непритязательная правда жизни ее ничуть не интересовала; юную монахиню привлекали лишь события необъяснимые и сверхъестественные.
Он, не терзаясь угрызениями совести, старался, как мог, удовлетворить ее жажду знаний и забавлялся, излагая ей жуткие и нелепые басни. Иногда он пересказывал ей истории, которые шепотом поверяли друг другу завсегдатаи в тавернах; в других случаях давал волю своему воображению.
Вскоре благодаря Фелису Джентилия узнала, что некоторые ведьмы пускали в ход свое черное искусство, всего лишь измерив длину пеленки локтем или растопыренными пальцами.
– О да, Джентилия, – вздыхал он, – любая ведьма, которая хочет съесть ребенка, всего лишь делает над ним кое-какие знаки, говоря: «Да благословит Господь этого маленького bocconcino»[126], – и все, отныне малыш обречен на медленную смерть, чтобы стать кормом для злобной старухи и ее кошки.
Вспоминая рассказы Фелиса, Джентилия вздрагивала от удовольствия и вновь склонялась над шитьем.
* * *
В конце концов все оказалось не так уж страшно.
Живот мой был не больше живота любой другой венецианки. Повитуха была доброй и славной. И ребенок выскользнул из меня за какие-то несколько часов, о которых я предпочла бы больше не вспоминать. Опасности не было никакой, хотя повитуха, как положено, приготовила спринцовку со святой водой, чтобы окрестить малыша в моей утробе, если ей покажется, что он может умереть раньше, чем выберется на свет. По пути к нам она заглянула в Сан-Джакометто, чтобы освятить ее, и, войдя в мою комнату, положила спринцовку рядом с моей головой, словно ради того, чтобы утешить меня в тягостных страданиях. Ничего подобного! Ее вид внушил мне решимость сражаться до последнего! Я смотрела на нее и повторяла про себя: «Нет! Ею не придется воспользоваться! Ребенок родится благополучно, я останусь жива, и святая вода нам не понадобится».
Потому что я знала: если умру, то стану одной из fade, тех прекрасных женщин в белом, которые являются молоденьким девушкам, обещая им такую же красоту, как их собственная.
Повитуха отослала моего мужа прочь. Он не хотел оставлять меня одну, но родильная комната считается грешным и нездоровым местом, неподходящим для мужчин. Все эти долгие и трудные часы мне его отчаянно недоставало. Если я съедала слишком много vongole[127] или мидий и у меня начинал болеть живот, только он умел обнять меня так, что боль сразу проходила. Он потирал мне живот медленными круговыми движениями, пока я не засыпала, точно так же, как делал в Альпах, когда меня тошнило от сливок.
Во время родов я снова и снова выкрикивала его имя.
Когда наш сын появлялся на свет, меня мучила такая сильная боль, что только объятия мужа, как мне казалось, и его дыхание на моем лице были способны унять ее. Да, и еще этот его мягкий ласковый взгляд, каким он всегда смотрит на меня, когда обнимает. Я увидела его тотчас, едва передала ему нашего сына. Он же не знал, куда смотреть, – то ли на новое бесценное сокровище, то ли на меня.
А вот сама я со страхом бросила первый взгляд на нашего мальчика, чтобы увидеть, не пожрала ли его ведьма, не страдает ли он желтушностью и нет ли на нем отметки самого дьявола. Нет, все было прекрасно. Искусная, пусть и уменьшенная копия моего мужа – те же самые легкие, как цыплячий пушок, волосики, те же голубые глазенки и крошечные бутончики гениталий. А вот нос у него, похоже, был мой, да и губы точно мои, потому что с них срывался не пронзительный крик, а легкий смех.
Несмотря на это, мы назвали его Джованни, в честь его достойного дяди. По крайней мере я называю его Джованни. Муж зовет его «маленький Иоганн». При крещении мы дали ему оба имени. Многие в этом городе верят, что привидения являются только тем детям, чьи крестные отцы запнулись, произнося их имя перед купелью, поэтому я практиковалась с Бруно до тех пор, пока он не выучил слова назубок и без запинки отбарабанил их в церкви.
Произведя на свет ребенка, я не утратила себя, чего изрядно опасалась. Теперь я знаю, что у меня есть моя взрослая сторона – материнская, и она ликует при виде малыша, и есть моя влюбленная сторона, и она наслаждается мужем, который стал любить меня не меньше, а больше после того, как я подарила ему сына. Ну, и еще у меня осталась незаметная духовная сторона, которая знает, что в этом мире есть вещи, не принадлежащие ему, и она уважает их и будет любой ценой защищать от них свою новую семью.
Он – истинное дитя Венеции, мой сын.
Днем он смеется и лепечет. Но по ночам, если не может заснуть, то кричит так, что способен разбудить мертвого. Ни вкус моего молока, ни мой палец у него во рту, ни прикосновение моих губ к его волосам, ни убаюкивание у меня на руках не способны успокоить его. Не может утихомирить его и мой супруг, даже когда начинает распевать свои странные колыбельные песни Севера (которые он поет не слишком мелодично, зато с большой нежностью) или когда делает колыбельку из своих огромных ладоней и поднимает его над головой, словно принося в дар Господу. Впрочем, иногда это помогает, и тогда колыбелька наполняется смехом, за которым вскоре следует негромкое сопение. Но все это оказывается бесполезным, когда наш сын просыпается среди ночи, одолеваемый страхами, словно услышав во сне, что наступили плохие времена, что ведьмы дерутся за обладание пальчиками его ног и что во всем мире для него более не найдется ни глотка молока или капельки любви. Я вижу, что он родился с ночными кошмарами Венеции, как это было и со мной.
Поэтому в такие ночи, заслышав нотки безнадежности в его крике, мы размыкаем объятия (медленно) и встаем с постели, не говоря ни слова, поскольку оба знаем, что должны делать. Муж прямиком спускается вниз, чтобы взять наши накидки и весла (мы не задерживаемся ради того, чтобы одеться, просто набрасываем накидки на голые тела), а я подхожу к нашему сыну, меняю ему пеленки и выхожу с ним наружу, к лодке, которая к этому времени уже ждет нас. На носу ее горит красный фонарь, а в лунном свете под капюшоном виднеется белое, как свернувшееся молоко, лицо моего мужа.
Я поднимаюсь на борт и кладу сына в ящик на носу. Как только он втягивает носиком запах дерева и масла для лампы, то моментально начинает успокаиваться; его пронзительный крик переходит во всхлипывание, он задирает ножки к звездам и смотрит на них, а в глазах его все еще блестят старые слезы. Потом он начинает перебирать ножками, словно хочет направить лодку к серебряным искоркам высоко в небе.