Книга Политики природы. Как привить наукам демократию - Брюно Латур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Известно ли нам, что действительно произойдет, если мы откажемся от этого модернистского подхода и вступим в контакт по правилам экологической дипломатии? Можно ли представить, насколько действенным окажется бальзам, который прольется на открытые раны, оставшиеся от встреч под покровительством природы? Достоинство дипломата, которое делает его «дерьмом в шелковых чулках», заключается в том, что он внушает тем, кто наделяет его полномочиями, глубокие сомнения относительно их собственных требований. «В сущности, – говорит он, – вы сами не знаете, чего хотите, пока я не начну переговоры. Это бесценное сокровище, которое вы только что обнаружили и к которому так привязались, вы, возможно, согласитесь поместить в другую метафизику, если за счет этого вам удастся расширить общий дом. Готовы ли вы принять тех, кого считаете врагами, но кто научил вас ценить то, что вам дороже всего на свете?» Мы поставили телегу впереди лошади. Нет, на самом деле мы не настолько дорожим природой: определим сперва то, чем мы дорожим по-настоящему, а потом назовем это сокровище так, как нам понравится. «…Ибо где сокровище ваше, там и сердце ваше будет» (Лк. 12: 34).
Иными словами, дипломат несет ответственность за то, что старик Кант называл «царством целей». Экологический кризис, как мы неоднократно отмечали, предстает как всеобщее восстание средств. Ничто и никто больше не хочет быть лишь средством чьей-то воли, которая считается конечной целью. Ничтожный червячок, крохотный грызун, скудная речушка, отдаленная звезда, какой-нибудь неприметный механизм желает, чтобы его тоже рассматривали как цель, подобно Лазарю, просящему подаяния на пороге у злого богача. На первый взгляд, подобное умножение целей представляется невозможным; против этого модернизм стоит насмерть. Затем, как только преодолевается модернистское отклонение, встает вопрос, остававшийся неразрешенным на протяжении многих веков: под покровительством чего мы должны объединяться теперь, когда природа не может выполнить за нас нашу работу, тайком и вне представительской ассамблеи?
Дипломат не является четвертой властью в прямом смысле слова. Он всего лишь отвечает за то, чтобы вопрос о количестве коллективов оставался открытым, потому что возникло стремление все упрощать. Исследователь, интервьюер, датчик – он имеет над остальными ветвями власти то преимущество, что не знает в точности, из чего состоит коллектив, который его направляет. Он более изворотлив, чем моралист, куда меньший крючкотвор, чем администратор, менее своеволен, чем политик, более податлив, чем ученый, более беспристрастен, чем исследователь рынков, но при этом дипломат не пытается приуменьшить сложности понимания терминов, в которых каждая из сторон описывает «цели войны». Одного его присутствия достаточно, чтобы существенно изменить уровень опасности, которой подвергается коллектив со стороны многих из тех, с кем предстоит строить общий мир. Внешний враг закономерно пугает тех, кто считает, что их лишат того, что составляет его сущность: варвары вызывают страх у варваров. Но враг, с которым имеет дело дипломат, опасен для коллектива по другой причине, так как он предлагает мир, который заходит намного дальше обычного компромисса: «Мы предлагаем вам мир, чтобы понять разницу между нашими существенными требованиями и их предварительными формулировками» (207). Мы, наконец, поймем, чего хотим и что это за «мы» полагает, что наделено волей. Дипломатия напоминает, что никто не может ссылаться на единство коллектива, отказываясь вести переговоры. Подражая третьей заповеди, запрещающей богохульство, высечем же на наших скрижалях законов: «Ты не будешь всуе упоминать единство коллектива!»
Удалось ли нам решить вопрос о числе коллективов? Разумеется, нет, потому что история не знает конца и у нее нет другого смысла, кроме того, который мы открываем в ходе эксперимента, и никто не может пропускать различные этапы или предсказывать результаты. Но мы сделали нечто большее, чем просто его разрешили, мы оставили его открытым, задавшись заново вопросом о числе коллективов, от которого зависят война и мир. Понять это совсем несложно: если все исключенные, которые остались снаружи, затем гражданским путем придут к Республике•, надеясь стать частью общего мира, не выдвигая при этом противоречивых требований, то мы не будем находиться в состоянии войны. Если у нас будет один-единственный мир, то конфликты останутся поверхностными, частными, локальными. Однако все изменится, если одно из множеств потребует уничтожения определенного коллектива, его насильственного присоединения или капитуляции. Это конец мирной жизни. Однако благодаря политической экологии мы постепенно начинаем понимать, что никогда не выходили из состояния войны, этого естественного состояния, из которого, по мнению Гоббса, нас вывел Левиафан, хотя мы никогда его не покидали, переходя от одной Naturpolitik к другой (208). Умиротворяющее насилие Науки определяет единственный общий мир, не предоставляя нам возможностей, посредников, историй, сетей, форумов, агор, парламентов, инструментов для того, чтобы мы могли постепенно его построить. У власти, позволявшей отличать рациональное от иррационального, до сих пор не было оппозиции.
Видит Бог, история никогда не жаждала конфликтов. Науки и техники всегда активно участвовали в этом конфликте, расширяя его масштаб, увеличивая его интенсивность и жестокость, занимаясь его материально-техническим обеспечением. Тот факт, что инженеры и ученые предлагают свои услуги, было принято считать отклонением от основной миссии Науки, всего лишь досадной помехой для процесса, который по-прежнему заключался в получении знаний или использовании в практических целях чистых и бескорыстных побуждений. Так как научные предметы приводят к консенсусу и гармонии, то в определенный момент, думали мы, Наука наконец получит такое распространение, что конфликты станут дурным воспоминанием. Рациональность первичных качеств• в конце концов займет место иррациональности качеств вторичных•. Для этого потребуется время, но рано или поздно мы будем жить на планете, по которой потекут атомы и элементарные частицы, а если этого не произойдет, то судьба человечества будет незавидной. Победа мира не за горами.
Так из-под пера журналистов вышло забавное выражение «научные войны». Вначале это был всего лишь незначительный эпизод, небольшая ранка на коже: некоторые «постмодернистские» мыслители хотели распространить понятие мультикультурализма на Науку, отказывая природе в единстве, познавательному процессу – в незаинтересованности, а научным законам – в непреложной необходимости. Ввиду этой угрозы объявляется мобилизация, на которую откликается ряд ученых и эпистемологов. Они хотят искоренить то, что принимается ими за раковую опухоль, которая может распространиться на все тело университета и дать метастазы, затронув беззащитных студентов. Затем все внезапно меняется, и мы узнаем, что выражение «научные войны» служит предостережением и становится симптомом куда более опасной болезни (209). Наук не просто недостаточно для обеспечения мира, но сама Наука делает мир невозможным, потому что она помещает в самом начале или вне всякой истории то, что должно находиться в конце. Пока шли все эти лилипутские войны с «постмодернизмом», в дополнение ко всем несчастьям началась Великая война, в которой науки стали не как раньше – важными, но все же вспомогательными силами, а определяющим фактором стратегии, тактики и материально-технического обеспечения. Рядом с монстром мультикультурализма возникает пугающий призрак мультинатурализма. Война наук стала войной миров.