Книга Луковица памяти - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, я не смотрел назад или лишь иногда опасливо поглядывал через плечо. Почасовая оплата каменотеса теперь составляла ту же сумму, но уже новыми деньгами, однако вскоре она была повышена еще на семь пфеннигов, я жил только нынешним днем и глядел, как мне казалось, вперед. Работы хватало.
Сразу после упразднения рейхсмарок «Фирме Moor» посчастливилось увеличить количество подрядов на работы за пределами кладбища. Всюду требовалось реставрировать фасады, поврежденные войной. Обновленные фасады пользовались повышенным спросом. За наскоро возведенными строительными лесами устранялись следы войны. На свет появлялись первые образчики фасадной архитектуры, которые позднее получили столь широкое распространение. Особенно популярен стал травертин, сорт мрамора, любимый Вождем.
После смены, во внеурочное время, мы облицовывали большими плитками разноцветного ланского мрамора стены и прилавки мясного магазина, чтобы он сиял чистотой и радовал глаз. Вокруг нуворишеских вилл мы сооружали ограды из туфа.
Только искусства мне недоставало. Все поврежденные войной статуи из песчаника вновь обрели головы, коленные чашечки или роскошные складки каменных драпировок. Выданный за оригинал лембруковский торс с моими огрехами нашел своего покупателя. Старики из приюта «Каритас» отказались позировать мне под каштановыми деревьями, поскольку сигареты теперь продавались свободно, безо всяких талонов на табачные изделия.
Я поигрывал звонкой монетой, радовал подарками родителей, однако даже дополнительный доход от сверхурочной работы не мог приглушить мой третий голод. Спросом пользовались только фасады. Но тут, наконец, пришло известие из Академии искусств.
В положенный срок я подал заявление о приеме в Академию искусств, присовокупив к нему папку с карандашными рисунками — портретная галерея стариков, которые терпеливо позировали мне между приступами кашля, три небольших женских торса, исполненных в манере Лембрука, и экспрессивную женскую головку, а также положительную характеристику, которую подписал мастер Moor практиканту-каменотесу.
К тому же отец Фульгентиус, благоволивший своему постояльцу, заверил, что в ежеутренних молитвах ходатайствовал за положительный исход дела с моим заявлением перед изваянным из раскрашенного гипса святым Антонием, который стоял в часовне, чтобы было к кому обращаться с различными просьбами.
Я рассказал отцу Фульгентиусу, что решение о моем приеме оказалось крайне проблематичным, поскольку из двадцати семи претендентов были зачислены только двое; приемная комиссия сочла мои рисунки свидетельством определенного таланта, подлежащего развитию, но наиболее веским аргументом в мою пользу стала работа камнетесом и камнерезом; впрочем, профессор Матаре не пожелал, к сожалению, брать новых студентов, поэтому на первый зимний семестр по классу скульптуры меня зачислили к некоему, мне неизвестному профессору Магесу; выслушав мой рассказ, настоятель приюта «Каритас», что находился в районе Ратер-Бройх, сделал мне другое предложение, связанное с возможностью заняться искусством.
Отец Фульгентиус часто затевал со мной беседы, в которых объяснял чудо благодати, втолковывал глубокий смысл триединства и других мистерий, а также проливал свет на богоугодность францисканского учения о нестяжании.
Эти беседы с неверующим — иногда он наливал себе и мне по рюмочке ликера — напоминали мне разговоры, которые я вел в плену, играя в кости с моим приятелем Йозефом; он также пытался, подобно ищейке, разыскать мою потерянную детскую веру в Сердце Христово и Божью Матерь, уже тогда используя с дюжину теологических уловок, словно специально учился им.
Подобно Йозефу в лагере для военнопленных под Бад-Айблингом, теперь меня увещевал отец Фульгентиус, только мой баварский приятель был весьма интеллигентен, а настоятель действовал с крестьянской хитрецой и изворотливостью. В эркере главного здания, который отец Фульгентиус именовал «конторой», он живописал своему постояльцу перспективу, имевшую в себе что-то заманчиво средневековое и поэтому напоминавшую мои школьные фантазии.
Он сказал, что в главном монастыре францисканского ордена недавно умер старый монах, отец Лукас, скульптор. Теперь ждет преемника его мастерская с верхним светом, с ящиками, полными глины, со скульптурными станками; к тому же просторная мастерская выходит прямо в монастырский сад. А еще там есть богатый набор инструментов, и все это нуждается в хозяйской руке. Благодаря щедрому меценату, в запасе даже наличествует каррарский мрамор, который в свое время предпочитал великий Микеланджело. Значит, нужно проявить благоразумную решимость. Недостаток веры восполнится работой над фигурами Мадонны, а там, глядишь, поступят заказы на святого Франциска и святого Себастьяна, что послужит еще большему упрочению веры. А ревностное благочестие и усердие обычно сопровождаются озарениями. За озарениями — тут он может сослаться на собственный опыт — следует благодать.
На мои сомнения относительно обрисованной перспективы и надежды на обретение благодати он ответил улыбкой. И лишь когда я указал на мой второй голод, назвал его хронически неисцелимым, более того — с инфернальной плотоядностью расписал свое пристрастие к юным девам и зрелым матронам, к женщинам вообще, а к сему прибавил искушения святого Антония, грехи, совершаемые с животными и фантастическими существами, что запечатлел в своей фламандской мастерской Иероним Босх, отец Фульгентиус признал тщетность своих уговоров. «Да-да, плоть слаба», — сказал он и спрятал руки в рукава своего балахона; монахи всегда так делают, когда их атакует бес.
Кто в силу профессии вынужден годами эксплуатировать самого себя, тот поневоле учится пускать в дело любые остатки. Таковых сохранилось немного. Все, что благодаря подручным средствам можно сложить, разложить, а потом рассказать, двигаясь скачками вперед или назад, поглотили всеядные монстры романов, чтобы потом извергнуться каскадами слов. После такого количества словоизвержений, оприходованных в книгах, можно надеяться, что все опустошено, исписано дочиста.
И все-таки случай уберег кое-какие свидетельства прошлого: скажем, мой студенческий билет, датированный зимним семестром сорок восьмого — сорок девятого года. На нем стоит печать дюссельдорфской Академии искусств. Помятый, потрескавшийся, он лежит передо мной; в билет вклеена фотография паспортного формата, запечатлевшая молодого человека, кареглазого и темноволосого, что делает его похожим на южанина с намеком скорее на Балканы, нежели на Италию. Он хочет выглядеть солидно, для чего повязал галстук, но при этом в нем угадывается умонастроение — весьма модное после войны, оно именовалось экзистенциализмом и характеризовалось, кроме всего прочего, своеобразной мимикой, жестикуляцией, о чем можно судить по неореалистическим кинофильмам; молодой человек, занятый исключительно самим собой, смотрит в объектив с безбожно мрачным выражением лица.
Сомневаться не приходится: личные данные и собственноручная подпись с удлиненным хвостиком буквы «G» подтверждают то, о чем легко догадаться: чуждый мне молодой человек мрачного вида — это я, студент первого семестра Академии искусств. Галстук достался мне, видимо, из сундука, где отец Фульгентиус складывал пожертвованные вещи. Галстучный узел был завязан специально для моментальной фотографии, снятой автоматическим устройством, которое называлось «Фотоматон». Вот я — гладковыбритый, с аккуратным пробором, но в остальном снимок невыразителен и не оставляет простора для воображения.