Книга Конец света. Первые итоги - Фредерик Бегбедер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я живу в мире, раздираемом войнами, но нисколько от этого не страдаю. Я не чувствую окружающей жестокости, потому что вырос в защищенной стране и в мирное время. В войнах я ничего не понимаю. Я видел войну в кино и по телевизору: нелепый треск пулеметов, разрывающий темноту свет трассирующих пуль, телеуправляемые бомбардировщики. Югославия: груды трупов, этнические чистки; обычные люди ежедневно убивают друг друга на зеленых лужайках, а потом хоронят убитых в черном лесу. Кажется, нечто похожее происходило и в моей стране незадолго до моего рождения. В Ираке американцам потребовалось высадить несколько контингентов солдат, чтобы сместить усатого диктатора. Как во Франции в 1944-м. В Палестине танки стреляют по молодым ребятам, кидающим в них булыжники. Мы растем, глядя на эти картинки, которые нам ни о чем не говорят. А сегодня — Ливия.
Я целыми днями ломаю себе голову над вопросом: зачем этому новому веку литература? Прекрасно понимаю, что вопрос глупый. Искусство бесполезно, и всякий раз, пытаясь доказать обратное, оно связывает себя по рукам и ногам. Манихейские романы, политическая живопись, официозный театр, коммунистическая поэзия… А, ладно, рискнем. Моя теория (заимствованная из «Искусства романа» Кундеры) заключается в следующем. Возможно, литература служит для выражения того, что нельзя выразить иными средствами. «Смысл романа в том, чтобы сказать то, что можно сказать только в романе». Я более или менее убежден, что Кундера имел в виду совсем другое, но пускай; лично я делаю из его слов свой вывод: роман должен пытаться описать то, чего не может показать картинка. Например, 11 сентября, японское цунами, войну в Ливии. Малапарте выбрал войну в Италии.
Война — это судьбы. Это груды тел и бесконечное горе отдельных людей. Как же можно об этом писать? Ответ писателя: очеловечивая (так Стендаль в «Пармской обители» описал битву при Ватерлоо). Война — абстракция, иначе она была бы невозможна. Как только солдаты превращаются в людей, они начинают брататься. Разве можно убить себе подобного, зная, что у него есть дом, дети, имя, что ему так же страшно, как тебе? Литература — прямая противоположность войне, потому что, вместо того чтобы уничтожить врага, проявляет к нему интерес. Военный жаргон стремится аннигилировать реальность: например, нам говорят о «сопутствующих потерях», тогда как на самом деле речь идет о том, что на глазах у матери сгорели восемь детей. Роман для того и нужен, чтобы описать этих восьмерых детей, погибших на глазах у матери, по возможности рассказать о каждом — какой у него был характер и какого цвета волосы — и показать, как вела себя при этом мать: окаменела, впала в истерику, залилась слезами или стояла молча. Куда именно попала бомба — в окно больницы или на крышу дома? Какая в тот день была погода — ясная или пасмурная, холодно было или тепло. А шумы? С каким звуком летит баллистическая ракета? Свистит она или завывает? Глухо или пронзительно? Заглушает ее вой детские крики или нет? И чем пахнет пылающий город — горелой свининой, смрадом гниения или дерьмом? Ну, довольно. Полагаю, вы уже поняли, к чему я веду. Малапарте удалось то, что не получилось у Хемингуэя. В своих романах «Прощай, оружие!», «Фиеста („И восходит солнце“)» и «По ком звонит колокол» американец попытался показать войну в Италии, Франции и Испании. Но его учение об айсберге держало его на дистанции от творившегося ужаса. Невозможно писать о войне, оставаясь чистеньким. Не запачкав рук, не создашь военный роман. Малапарте это хорошо понимал (в «Шкуре» он упоминает о подавленном настроении, в каком Хемингуэй в 1925 году сидел на Монпарнасе в кафе «Селект»). Потому-то его герой отвергает героизм.
«Шкура» Малапарте — это готическое полотно, от которого веет Гойей, Иеронимом Босхом (и даже карликами Веласкеса!), Брейгелем и Фрэнсисом Бэконом. Малапарте выражает точку зрения побежденных, прикидывающихся освобожденными. Неаполитанский народ в «Шкуре» — это нормандец июня 1944-го или ливиец 2011-го. Если я хочу разобраться в сегодняшних событиях, я обязан прочитать этот опубликованный в 1949 году роман, действие которого происходит в Неаполе осенью 1943-го. «Шкура» — автобиографический, раблезианский, сюрреалистический, абсурдистский и выспренний роман. Только при этих условиях его и можно вынести. Потому что то, о чем он повествует, невыносимо, гнусно, мерзко (дети, забивающие гвозди в головы немецких солдат; девственница, которую американская солдатня лишает невинности пальцами, и т. д.). Если бы тот или иной автор более или менее достоверно описывал войну, читателя выворачивало бы на каждой странице. Курцио Малапарте нас тоже пугает, но он хочет, чтобы мы дочитали его книгу до конца. Вот почему он притворяется побежденным. Часто писатель-баталист — это победитель, косящий под лузера. Если бы он проиграл по-настоящему, то писать роман было бы некому! Хичкок в свое время сказал Трюффо: «Невинный в виновном мире». А что говорит Малапарте? «Виновный в мире, виновном не меньше меня». Иными словами, он сознательно занимает позицию за пределами добра и зла.
«Неаполь — те же Помпеи, только не погребенные под лавой». Малапарте живописует нам новую катастрофу, имя которой Америка. Америка хуже, чем Везувий. Своим романом «Капут» (как и на реальной войне) Малапарте сражался против немцев, и Муссолини бросил его за решетку. Ему больше никому ничего не надо доказывать, в смысле политкорректности он неуязвим. У него на руках — удостоверение антифашиста и участника Сопротивления (хотя он почему-то считает необходимым предъявить его в предисловии к «Шкуре»). Следовательно, он может позволить себе оспорить правоту Империи Добра. Представьте себе, что вы принимали участие в освобождении своей страны в составе американских войск. И вы решаете написать роман, посвященный этому из ряда вон выходящему событию. Но вместо того чтобы прославлять свою доброту и героизм, вы выводите освободителя в виде бандита колонизаторского типа, который разрушает все, к чему прикасается. Наряду с этим вы издеваетесь над своей страной, показывая разоренную, лежащую в руинах Италию, — страну воров, шлюх и побирушек. «Шкура» — не плевок в чужой суп, а Везувий неблагодарности! Но и это еще не все. Малапарте критикует и самого Малапарте. Для обличения подлости требуется особенная смелость, если обличитель входит в число подлецов. Долой писателей-чистоплюев! «Шкура» — роман грязный. Как война. Не бывает чистых войн. И чистых романов не бывает тоже. «Выигрывать войны стыдно». Этой фразой завершается книга.
Пафос «Шкуры» заключается в утверждении, что на войне с самого начала гибнут все. Война — это битва между мертвецами. На войне все обстоит точно так же, как в жизни, — да еще куча трупов в придачу. Война ускоряет жизненный ритм, пробуждает дремлющие импульсы (отсюда столь многочисленные сцены секса «Мы думаем, что боремся и страдаем за свою душу, но на самом деле мы боремся и страдаем ради своей шкуры». Но шкура не защитит наши кости. Шкура — это то, что отделяет нас от внешнего мира, но она же служит местом контакта с реальной действительностью. Наши тела покрыты «дряблой шкурой, свисающей с пальцев, как слишком большая перчатка».
Я прочитал «Шкуру» в 16 лет по совету школьного товарища. Я тогда только что открыл для себя «Путешествие на край ночи», и он сказал мне, что это примерно то же самое, только лучше, потому что Малапарте рассказывает о Второй мировой войне, которая к нам ближе. Впервые в жизни, читая книгу, я ощутил запах мертвечины, скрываемый от меня Европой. Учителя истории умело избегали вопросов о поражении французов и проявленной ими трусости. По телевизору все вообще выглядело красиво и чисто: нацисты проиграли, американцы нас освободили. Хорошие парни прогнали плохих парней. Но мой собственный народ находился по обе стороны баррикад, — то, о чем предпочитал молчать мой дед. В моей юности существовало два главных табу: французы повели себя вовсе не как хорошие парни, а американцы оказались не лучше их. Еще одно табу как раз переживало стадию пересмотра (благодаря Гюнтеру Грассу и В. Г. Зебальду): немцы тоже пострадали. В художественной литературе сенсаций гораздо больше, чем в газетах.