Книга Игрушечный дом - Туве Марика Янссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо больше писем…
— Только одно. И его не понадобится прятать в шкаф. Я докажу тебе, что я виновата. Ты же сама говорила: я умею считать и умею доказывать. Вот и получишь подробнейшие доказательства моей вины.
— Катри, — сказала Анна, — может, все-таки отдохнешь немного, а? День-то был длинный.
— Да, — кивнула Катри, — длинный. Ладно, пойду я.
Вернувшись к себе, Катри вытащила из-под кровати чемодан. Открыла его и долго сидела на краю постели, прислушивалась. Вечер был тихий-тихий. Но безмолвный покой не давал ей совета, не говорил, что надо делать. Слова и образы, невысказанные либо опрометчивые слова и невиданные либо сверхотчетливые образы, промчались у Катри в мозгу, и единственное, что в итоге осталось, был пес — пес, неутомимо бегущий все дальше, под грозным знаком волчьей шкуры.
И вот настало то важное, тщательно выбранное утро: Анна вышла работать ни свет ни заря. Накануне она присмотрела местечко и отнесла туда скамеечку, низенькую, в самый раз, чтоб, сидя на ней, легко дотянуться до красок и банки с водой. Анна не пользовалась этюдником, этюдники казались ей слишком вещественными, слишком явными. Она хотела работать как можно неприметнее, пришпилив бумагу к дощечке на коленях, прямо под рукой. Освещение лучше всего бывает ранним утром, ну и вечером тоже, краски тогда набирают глубину, надо ловить мгновение, пока тени не поблекли и не стушевались.
Анна сидела, дожидаясь, когда в лесу растает утренняя дымка, полнейшая тишина царила кругом — все как полагается. Но вот наконец тени и туманы ушли прочь — и выступила земля, влажная, темная, готовая брызнуть ростками, что ждут еще своего часа. Немыслимо — портить эту землю цветастыми кроликами.
Посвящается Оке
На Эспланаде распустилась первая зелень запоздалой весны. После дождя блестели, отливая чернотой, стволы деревьев, свежая листва подсвечивалась фонарями, и вообще Хельсинки был сейчас необычайно красив. В ресторане «Эспланадкапеллет» составляли на ночь стулья, и лишь кое-где по углам сидели еще последние гости. В честь ухода Юнаса на пенсию руководство газеты устроило банкет, сняв по такому случаю весь западный отсек ресторана с видом на парк. Застолье началось в семь часов.
— Ты что-то молчалив, — сказал Экка, заботам которого поручили героя дня. — Пошли потихоньку домой?
Ресторан был уже погружен во мрак, все было готово к закрытию, и лишь над их столом горел свет.
— Да, молчалив, — сказал Юнас. — И знаешь почему? Потому что на этой работе я испортил слишком много слов, все мои слова износились, переутомились, они устали, если ты понимаешь, что я имею в виду, ими нельзя больше пользоваться. Их бы надо постирать и начать сначала. Выпьем еще по одной?
— Хватит, пожалуй, — сказал Экка.
— Слова, — продолжал Юнас, — я написал для твоей газеты миллионы слов, понимаешь, что это значит — написать миллионы слов и никогда не быть уверенным в том, что ты выбрал нужные, вот человек и замолкает, становится все более и более молчаливым, нет, я хотел сказать — все молчаливее и молчаливее, и только слушает, да не смотри ты на него, он сам принесет счет, неужели ты не понимаешь, Экка, каково это — все время выспрашивать, выспрашивать, выспрашивать… Сенсации! — воскликнул Юнас, перегнувшись через стол. — Сенсационный материал и так далее и тому подобное…
— Знаю, — дружелюбно ответил Экка, — твое вечное присловье, твой псевдоним — «И так далее и тому подобное».
Он устал, завтра рано вставать, наконец он поймал взгляд официанта и, подписывая счет, сказал Юнасу:
— Все мы в одинаковом положении. Слова, слова, слова, а теперь идем домой. — Он собрал вещи Юнаса: сигареты, зажигалку, шутливые подарки коллег, договор на биографию; очков не было. — У тебя нет очков? — спросил он.
— Нет, — ответил Юнас, — поразительно, но очков у меня нет. Чего только мне не требуется, даже то, чего вообще не существует, чтобы попытаться понять, чем я, собственно, занимаюсь, а вот очки не нужны.
Они вышли в вестибюль, и, ожидая такси, Экка спросил, как поживают дочери Юнаса.
— У тебя ведь их две, не так ли?
— Как поживают? Не знаю, — ответил Юнас, — не спрашивал. Ты сейчас просто стараешься поддержать разговор, потому что устал. Они взрослые, красивые и мной тоже не интересуются. Нет, ты только посмотри, аспирин. Потрясающе. Первый раз газета догадалась снабдить меня аспирином. Экка, как прозвучала моя ответная речь? Я достаточно тепло всех поблагодарил? Ты ничего не сказал об этом. Не слишком ли много слов? Повторы были?
— Очень хорошая речь, — сказал Экка, — замечательная. А вот и такси.
Осенью позвонил Экка.
— Привет, это Экка. Как идут дела? Я имею в виду биографию.
— Ни к черту, — сказал Юнас. — Послушай-ка, что я тебе скажу: этот твой газетный магнат мне поперек горла! Ты прекрасно знаешь, что он сделал — скупил все эти бульварные еженедельники, о которых и упоминать-то неприлично, и создал концерн, чистой воды спекуляция, умный мужик, умный как собака и так далее и тому подобное, но чем глубже залезаешь в эту грязь, тем хуже она воняет. Экка, ты ведь сам знаешь, на чем он спекулировал, эта сволочь собрал вокруг себя всех сволочей — извини за повтор, ну все равно, всех сволочей, — лучше других умеющих погреть руки на сенсациях и сантиментах, и дал им дорогу, понимаешь, они и мысли-то свои выражать неспособны, а он прямо поощрял их портить язык! Относиться наплевательски к словам! Ты меня слушаешь?
— Слушаю. Но, Юнас, ты ведь знаешь, как это делается, чистое ремесло: получаешь дерьмо, а потом из этого дерьма получается конфетка…
— Получаешь, получается, — сказал Юнас. — Это повтор.
— Конфетка, понимаешь, — продолжал Экка, — твоя конфетка, не его. Сколько ты уже сделал?
— Я позвоню, — ответил Юнас. — Пока.
Юнас продолжал свои попытки написать об Игреке, так он его называл — Игрек. Букву «игрек» он почему-то не любил. Неделями он, бывало, вообще не присаживался к столу и все же постоянно ощущал присутствие Игрека, как ощущаешь присутствие человека, который молча смотрит тебе в затылок. И вновь наступила весна, а потом лето.
Пока мама была жива, она неукоснительно устраивала воскресные обеды, и, даже когда Карин и Мария переехали, мама продолжала соблюдать воскресный ритуал: уж один-то день в неделю она была вправе рассчитывать на посещение детей. Обычно, когда по радио било двенадцать, на стол подавалось телячье жаркое или рыба, чаще всего треска, с морковью и картофелем.
Потом из дома ушел папа. Первое время он не подавал о себе никаких вестей, но мало-помалу Иветт стала приглашать его на семейные воскресные обеды — ей было трудно расстаться со старыми привычками. Иногда он приходил, но чаще всего в последнюю минуту оказывалось, что у него сверхурочная работа в редакции.