Книга Ничья длится мгновение - Ицхокас Мерас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чист, зукин сын! Чист, шченок!
Он все еще держал щетки в руках, но руки, как на крючьях, повисли в воздухе, словно привязанные, — ни с места.
Он подумал, что надо стереть хоть одно бурое пятно — пусть будет хоть одним пятном меньше на этом грязном сапоге и на других сапогах, всегда и везде, во всем мире. Но сухой щеткой не возьмешь, тут нужна вакса. А ваксы у него нет. И все равно он должен стереть хоть одно бурое пятно.
Он принялся жевать свои губы, щеки, язык и жевал, жевал, пока не набралось немножко слюны, и тогда, все еще с поднятыми вверх руками, плюнул на этот громадный, кованый сапог, на котором то ли красная глина, то ли коричневая трава оставила свой след, или бурая уличная грязь засохла, а может, солдат измазал этот сапог не здесь, а там, где такими сапогами пихают в яму мертвых, потому что мертвые никому не нужны, а даже если еще и живы — все равно.
Он почувствовал удар по голове и услышал, как с треском ломаются дощечки и грохочут, разлетаясь по тротуару, щетки.
И старый горбун гоготал.
А он думал: Господи, как хорошо, что я не сказал ей, откуда сливы. Она бы не стала есть, ни за что бы не стала.
Лежа на тротуаре, он смотрел на солдата, который расселся в кресле горбуна, откинувшись на спинку и положив руки на подлокотники, потом перевел взгляд на старика, щетки которого мелькали так, что рук не видно, и снова уставился на немца, на его сапоги в бурых пятнах и его обшитый мехом ранец, туго набитый хлебом. Конечно, там был хлеб: чувствовалось, что рюкзак тяжелый, плотный.
И он снова потянул носом и ртом, чуя вкусный запах, от которого сладко ныло под ложечкой, и кружилась голова, и по всему телу расходилась истома, трепетали ноздри, щурились глаза, и дрожали руки.
В этой сладкой истоме он вспомнил, что и у старого горбуна есть хлеб — продолговатый кирпичик, полторы буханки.
Полторы буханки.
Пожалуй, даже больше, чем полторы. Почти две.
Две буханки хлеба.
Куда ему столько?
Надо только немного переждать.
Дождаться, когда тяжелые шторы с лязгом опустятся на дверь и окна лавки и станет тихо, спокойно, ни души кругом. А когда старый горбун двинется домой, подкрасться сзади, бац его щеткой по затылку, сумку хвать — и ходу!
Он снова посмотрел на солдата и вдруг узнал его.
Это был тот самый солдат, который всегда последним выходил из лавки с туго набитым ранцем, обшитым волчьим мехом. Он выходил из лавки с тяжелым ранцем за спиной и, насвистывая, шагал по тротуару. Плевать, конечно, что насвистывая. Дело нехитрое, каждый может свистеть, только не каждому охота.
А солдат насвистывал.
Конечно, ему лучше, чем старому горбуну.
Еще бы!
Сапоги на толстой подошве — топчи все что попало.
Ранец набит битком — жри сколько влезет.
И свистеть он не только может, но и хочет.
Что ему, солдату? Дорога не близкая, но ему некуда спешить. Дойдет до конца улицы и свернет у развалин в узкий проулок, где еле-еле разминуться двоим. Солдат никуда не торопится, и он, вскинув на плечи ящик со своими лысыми щетками, может рвануть прямиком через развалины и подкараулить солдата в том проулке.
Они так и встретились однажды. Правда, он тогда еще не чистил сапог. Заприметив этого солдата, дождался, пока тот выйдет на середину проулка, разодрал на себе рубашку, намазал грязью лицо и двинулся навстречу солдату, протянув руку:
— Помогите бедному сироте! Не дайте помереть от голода!
Солдат остановился, похлопал белыми ресницами.
— Брот, брот! — тянул он руку.
Солдат вдруг оживился, подмигнул ему, хлопнул по плечу.
— Я дай тебе конфет!
Снял ранец, расстегнул его и, положив на камень, отвернулся. В проулке застрял большой валун с гладким, будто стесанным, отполированным верхом. Хрустнула обертка, солдат что-то сунул в рот, причмокнул, стоя к нему спиной и продолжая с чем-то возиться.
И наконец повернулся к нему лицом. Показал большую, в ярком фантике, длинненькую такую, красивую конфету. Он осторожно подставил ладонь, а солдат еще осторожнее опустил на его ладонь эту длинную красивую конфету и, причмокивая, посасывая что-то, проговорил:
— Фкусный! Шоколат!
Он не хотел шоколаду и никогда бы не стал просить, ему бы в голову не пришло попросить конфету. Но фантик был такой соблазнительный, и он подумал, что вечером, когда она отсчитает последний шаг и они очутятся в тайнике, он протянет ей руку, а в руке будет большая, вкусная шоколадка. И он ни за что не скажет, где взял, какое ей до этого дело? Ешь, да и ладно.
И он не специально, а как-то само собой, нечаянно, кивнул, благодаря солдата, прошел еще несколько шагов с вытянутой ладонью, а потом сложил пальцы, чтобы поскорее спрятать конфету в карман, и красивая хрустящая бумажка смялась, сплющилась. Он, все еще не веря, сжал ладонь и понял, что в кулаке пустая обертка и больше ничего.
— Ха-ха-ха! — гремело в развалинах. — Ха-ха-ха! Ходить сюда, я тебе еще что-то дай!
Солдат сидел на стесанном валуне и раскатисто хохотал, до того развеселился этот солдат, что хоть и сам, забыв обо всем на свете, держись за живот и смейся — будет вкусно и весело!
Он бросил бумажку и боком двинулся вдоль проулка, оглядываясь на солдата, который все еще сидел на камне, положив рядом с собой ранец, и смеялся, а потом достал сигареты, зажигалку и закурил. Он никуда не спешил, и ему, конечно, было еще лучше, чем старому горбуну.
Солдат не узнал его сегодня, когда подошел чистить заляпанные чем-то бурым сапоги на толстой подошве. Он же, сидя на тротуаре возле раздавленного ящика и разбросанных щеток, узнал солдата.
Сразу его узнал, хотя с тех пор они больше не сталкивались лоб в лоб.
Обычно, пока солдат неторопливо шагал в конец улицы, он пускался прямиком через развалины и первым приходил к валуну. Над плоским камнем нависала стена разбитого дома — на эту стену он и взбирался. Никто его здесь не мог увидеть, а он видел все — и узкий проулок, и приближавшегося, насвистывая, немца. Видел, как тот садится на камень и курит. Потом уходит. Он узнал бы этого солдата из тысячи.
Солдат уходил, а он еще долго сидел на стене.
Нет, он ничего такого не думал, просто играл. Когда немец отходил подальше, он начинал бросать мелкие камушки, метясь в гладкий валун внизу. Первое время никак не мог угодить в середину. Но вскоре стал попадать, все чаще и чаще. Было уже не интересно бросаться мелкими, он брал камни побольше и совсем большие и каждый раз попадал в самую середку плоской макушки валуна.
Наигравшись, спускался в проулок, убирал все камни и вытирал рукавом валун, чтобы на нем всегда было приятно сидеть.
И солдат сидел здесь. Каждый день приходил, садился и закуривал.