Книга Антон Райзер - Карл Филипп Мориц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, не успев толком осознать, что к чему, и уже махнув рукой на свои надежды, он внезапно достиг такого почета, о каком только мог мечтать ганноверский школьник и какого удостоивались лишь единицы.
Подобные поручения в самом деле содержат в себе нечто поощрительное для молодых людей и во многих отношениях заслуживают, чтобы их практиковали чаще. Делая приглашения, Райзер за каких-нибудь несколько дней очутился в мире, прежде совершенно ему незнакомом. Он с глазу на глаз беседовал с министрами, советниками, проповедниками, учеными – словом, с людьми разных сословий, которых раньше наблюдал лишь с почтительной дистанции, и все оказывали ему знаки внимания, говорили приятные и поощрительные слова, так что за эти несколько дней самоуважение Райзера укрепилось больше, чем за многие прошедшие годы. Среди других он пригласил на торжество и поэта Гёльти, но не успел как следует приглядеться к нему за время визита: робость Райзера могла отступить лишь перед сердечностью собеседника, но Гёльти таковой не проявил, затем что сам обыкновенно смущался при встрече с незнакомым человеком. Райзер же воспринял смущение Гёльти как знак презрения, которое ранило его тем больнее, что сам он испытывал к Гёльти величайшее уважение и потому не отважился посетить его вторично.
Вечером, исполнив свою почетную обязанность, Антон Райзер зашел к уксусовару, где его с распростертыми объятиями встретили Филипп Райзер, Винтер и тот юноша, коего он своим примером побудил приняться за учение; он рассказал им о сделанных визитах, о людях, с которыми свел знакомство, – словом, поделился с ними радостью по поводу своего нового положения.
Госпожа Фильтер и его кузен, изготовитель париков, а равно и остальные, кто прежде бесплатно его кормил, наперебой выражали ему свою радость и участие. Родители, долго не получавшие о нем вестей и давно махнувшие на него рукой, несказанно обрадовались счастливому повороту в его судьбе, когда им передали латинскую афишу, где имя их сына было напечатано крупными буквами.
Однако при всем внешнем блеске Райзер жил все на той же старой квартире, разделяя комнату с хозяином-мясником, его женой, служанкой и квартировавшими в доме солдатами.
И когда в этом убогом жилище его посещал кто-нибудь из богатых и важных товарищей, он испытывал тайное удовольствие: значит, они приходят сюда не ради уютной квартиры и внешнего удобства, а ради него самого. В такие минуты он поистине гордился своей жалкой комнатой.
Наконец пришел день триумфа, когда Райзеру предстояло взойти на вершину почета, какой только был доступен человеку его положения, но именно это навеяло ему какое-то особенно тягостное чувство: да, на этой минуте еще недавно были сосредоточены все его надежды и помыслы, на него самого устремлялись взоры множества людей, но лишь только выступление останется позади, общее внимание пойдет на убыль, вернется обычная повседневная жизнь. Эта мысль породила в Райзере очень странное, но искреннее желание: сразу по окончании речи упасть и умереть. День торжества выдался необычайно холодным, многие не отважились выйти из дома, поэтому публики в зале оказалось немного меньше обычного, но все же собрание блистало. Райзеру, однако, уже с утра все виделось совсем безжизненным и опустошенным; фантазии пришлось отступить – возобладала действительность. Само то, что столь долго вынашиваемое им в мечтах наконец стало действительным и ничем другим стать уже не могло, погрузило его в задумчивость и печаль, ибо эту мерку он приложил теперь ко всей своей будущей жизни, все предстало ему как бы во сне, в туманной дали – он никак не мог приблизить эту картину к глазам. С печальными мыслями взошел на кафедру, музыка зазвучала чуть раньше, чем он заговорил, и мысли его в ту минуту были далеки от совершавшегося триумфа – сильнее всего он сознавал и ощущал никчемность жизни, а приятное чувство, вызванное его теперешним действительным состоянием, лишь слегка мерцало в нем, как будто подернутое серой пеленой.
Чтобы дать представление о том, насколько лучше он научился подбирать форму для выражения своих мыслей, будет нелишним привести здесь выдержки из его речи. Началась она так:
Что это за фимиам струится над далью блаженной
И уносится ввысь сквозь эфир к престолу Всесильного Бога?
О, это молитвы счастливых народов за королеву
Шарлотту – с любовью восходят к Всевышнему и пламенеют – и т. д.
…Георг! – звените, Арфы! Гремите, ликуя, возгласы всех осчастливленных
Наций! – Ныне умолкни, песнь моя! Ибо напрасно
Пытаешься ты похвалами украсить Георга достойно —
Так смело стремит свой полет орел прямо к солнцу,
Парит высоко над горами и скалами, над облаками,
И мнит, что теперь он к ним ближе, и не замечает,
Что, подобно улитке, стелется тень его низко над самой землею,
От которой он сам далеко оторвался – о, речи какие
Зазвучат так могуче и стройно, чтоб изобразить
Добродетель Георга хоть несколько живо и верно? – и т. д.
…И Георг подымается гордо теперь на вершину
Славы своей – он о благе народа, которым он правит,
Неустанно печется. И бури не сломят героя,
Что, как кедр величавый, своею приветливой сенью
Укрывает и птиц, и зверье – даже ветр ураганный в ветвях
Робко стихает и, словно листву, шевелит его кудри.
Так стойко ненастьям, его сотрясающим, смело дает он отпор.
Пусть же народы бунтуют, но ты, кто Георгу
Верен остался, о плачь, закрывая лицо, чтоб не видеть,
Как чужеземцы свергают своих королей – и т. д.
Каждое чуткое сердце, стремись навстречу Шарлотте
И прости, что слабый юнец сегодня отважился тоже
Оду ей спеть – но молчи, моя песнь, ибо слышу
Ликующий голос народа вдали, что возносит хвалы,
Фимиам воскуряя своей королеве: Шарлотта да здравствует!
Пусть горы, леса и долины вторят народу: да здравствует!
Идеал, носившийся в голове у Райзера, пока он готовил свою речь, горячо его вдохновлял, к тому же и говорить обо всем этом ему предстояло при большом скоплении публики. Если вдохновение покидало его или временами ослабевало, на помощь тотчас приходил разум.
Поскольку, однако, он почти ничего не знал о предмете своего сочинения, то потрудился раздобыть несколько панегириков, уже произнесенных в честь короля и королевы, и внимательно их прочел, дабы извлечь оттуда некий идеал, не позаимствовав ни единой фразы, – за этим он тщательно следил, потому что боялся плагиата как огня. Он стыдился даже выражения, к которому прибег в конце своей речи: «Пусть горы, леса и долины вторят народу…», потому что оно походило на фразу из «Вертера»: «слышны были голоса лесов и гор». Порой он по недосмотру допускал слишком явные сближения с «Вертером», но, обнаружив их у себя, всякий раз покрывался краской стыда.