Книга Ярцагумбу - Алла Татарикова-Карпенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пятна не оттирались. Красильщик устал и приостановил действия. Теперь ему было удобнее говорить:
Алхимия – не лабораторные опыты. Это действо духовного порядка. Золото, добытое алхимическим путем, посредством работы киновари, обладает транс-цен-дент-ными свойствами! Слышите?! Это эликсир бессмертия. Такое золото готовится алхимиком не для обогащения материального, но – духовного! – Он кричал, срывая голос: – Оно дает путь, прямой путь в высшие сферы…
Сын положил руку на его кисть, пытаясь успокоить и одновременно обращаясь ко всем собравшимся:
– Киноварь в немецком языке – Циннобер. Помните, у Гофмана: «Крошка Цахес по прозванию Циннобер»? У этого уродца была красная прядь в волосах, волшебная материя, изменявшая отношение к нему людей. Когда Цахес утратил цинноберную прядь, волшебство прекратилось.
«И откуда он это знает?» – подумала Мать не без гордости за сына.
Красильщик снова закричал:
– Да! Именно! Вся тайна имени и действия в киновари. Следите за моей мыслью? Гофман конечно же имел в виду магию алхимическую, преобразующую её суть. Вы скажете, фантазии. Нет, это – эзотерика, то есть понимание двойственного существования мира. Видимого и невидимого. Материального и нематериального, запредельного, трансцендентного. Эти сведения открываются только сознанию, способному проникать в великие тайны. Через откровение. Это доступно лишь избранным. Сведения о подлинном, скрытом от непосвященных устройстве мира обретаются инициируемыми, и тем просветленными. Так получил знания Будда. Состояние измененного сознания! О, достичь этого – мечта и труд. Но в минуты ясности является понимание всего, истинное понимание вещей, законов, смыслов. – Голос Красильщика гремел под сводами ночной галереи. – Глубокая медитация, да. Все ее виды. Вы скажете, просто это сейчас модно. Нет. Достигнуть Просветления следуя моде невозможно. Мода профанирует идею. Мистическое проникновение в тайны непознаваемого – великий духовный труд. Эта тема требует уважительного отношения. Если веришь в существование иной, подлинной, эзотерической реальности, можешь при жизни уходить в нее. Это и есть высший уровень познания.
Мать смотрела теперь не на сына, она не сводила глаз с Красильщика, уже не слушая его. Она знала, как устроен мир. Знала без изучения философских обоснований, без тяжких опытов. Ей было жаль Красильщика, блуждающего в мудреных терминах, и радостно за него, потому что он был на верном пути. Объяснить ему, как обстоит всё на самом деле, она не сумела бы, да и бессмысленны были бы объяснения, потому она молча смотрела на него внимательными, прищуренными от лунного сияния глазами и улыбалась.
Взгляд не отходящей от общей группы Элзы, казалось, с некоей брезгливостью двигался по лицам столпившихся в испуге андрогинов, Одалиски и Мадам, порой с большим вниманием задерживался на глазах Матери, проскальзывал мимо надрывающегося Красильщика. Элза близко подошла к Сандре и очень тихо, словно по секрету прошипела:
– Не знаю, нужны ли человеку подобные экстремальные эмоции.
Сандре показалось, что она услышала дальше: «Трудно жить, неся в себе разнокровье, а уж…»
– Что? Разнотравье? – не сразу поняла Сандра. Потом, будто вспомнила что-то, смутилась: – Да-да, кровь… разная кровь? Но здесь же киноварь…
– Ружне. Так, – произнесла Элза по-польски и отошла, надменная, всем чужая.
– Сандра, утри слезы, – шепчет мне на ухо Хозяин и, удовлетворенно оглядывая такие же, как мое, зареванные лица остальных гостей, продолжает: – Я избрал тот способ театрального мышления, который дает мне возможность наиболее полно выразить мысль и чувство, важные для меня. Сейчас вошло в моду, а точнее, не вошло, а усиленно и планомерно вводится в моду, насаждается, материально поддерживается так называемая новая драма. Пьесы, режиссура – талантливые и без признаков таланта, мрачноватые или совсем чернушные, не всегда правдивые, часто спекулятивные. Перформансы из области «современного искусства», нередко далекие от профессионализма, финансируются государством, усиленно поддерживаются пиаром. Что ж, если там, в этих удачливых рядах найдется что-то стоящее, пусть живет. Но почему только это? – Седые ухоженные пряди Хозяина подрагивали на висках, повторяя ритм утвердительных движений его головы. – Можете считать это стариковским брюзжанием, господа, но никто не вправе корректировать мои художественные интересы, мои эстетические предпочтения, никому не позволено решать, современна или нет та этическая среда, в которой я существую. То, чем я развлек вас сегодня, – не есть плод моих размышлений, нет, это скорее сгусток мечтаний, этот спектакль – дитя моих видений, иллюзия, реальная, в силу конкретности образов и ситуации, положенных в ее основу.
На эту развернутую реплику Хозяина сразу же последовала весьма вольная реакция: в фойе театра, где мы теперь находились, разворачивалось нечто новое. Тень Энди Уорхола, полная недовольства, скривив гомосексуальное лицо, проплыла мимо. Вместе с тенью скользнули манифесты поп-арта, материализованные в новых объектах творчества – жидкой и сухой грязи, бытовых отбросах, техническом мусоре, которые окружали гения, как доказательство их эстетических качеств, единых с традиционными предметами искусства. Беременная Марии Котак стремилась успеть продемонстрировать всем присутствующим свою матку, раскрывающуюся в родах, и конечно же Марина Абрамович, голая, опившаяся яду, с ножом в руке, то и дело приостанавливалась, чтобы продолжить прорезывание очередной грани пятиконечном звезды на своем животе. Их сопровождала подвижная толпа фотографов, которые беспрерывно мельтешили вспышками аппаратов в необходимости запечатлеть каждый момент, нюанс, деталь происходящего. Однако всей группе художников суждено было скоро и как-то вдруг размельчиться на серые составляющие, исторгнуть ощутимый клуб запашистого углекислого газа и исчезнуть. В последнюю секунду зрителям показалось, что они увидели в укрупненном масштабе окровавленное лоно художницы Котак, с темечком ребенка в нем, вялые гениталии Энди, почему-то свернутые набок, и стиснутую мазохистским приспособлением левую грудь художницы Абрамович, но это уже не было даже проекцией, так, секундная прихоть или замешательство зрительского сознания.
Трудно определить, представилось ли это явление взору Хозяина, или оно было доступно только внутреннему видению его гостей, но он не реагировал, оставался возвышенно спокойным, даже равнодушным. Вкруг его безразличного теперь лица вились какие-то радужности, которые, по всей видимости, и вызвали в нем желание подремать. Посему гости стали спешно блекнуть и растворяться, не прощаясь, по-английски. К моменту исчезновения последнего андрогина Старик уже спал крепко, о чем временами свидетельствовало уютное всхрапывание.
– Я становлюсь фламинго. Я становлюсь розовым огнем, – опять кричит Красильщик. – Мои крылья-кисти погружаются в багряную вязкость, в краску пламени. Я делаю вдох и раскидываю руки в стороны, широко. Выдыхаю. Воздух замарывается колером фламинго. Перья летят, брызги летят и застывают в пространстве. Рассвет разворачивается как полотно, скрученное ночью в плотный свиток. На прозрачной чистоте – моя фламинговая заря, – кричит, кричит птица-Красильщик. Он разучился говорить. Наверное, отныне и впредь он будет только кричать.