Книга Плешь Ильича и другие рассказы адвоката - Аркадий Ваксберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот, пожалуйста, прошу тебя все, что я доверил тебе и только тебе, все, что ты с таким риском сохраняешь, если удастся до конца сохранить, все, все честно разделить на три части и отдать поровну Клавке и Жанке, лично каждой из них, ту часть, что положена им, а третью часть оставить, конечно, себе. Надо ли мне оправдываться за то, что не все достается тебе? Зная меня, как никто другой, ты поймешь, почему я принял такое решение, не заставишь его обосновывать, а просто сделаешь так, как я прошу.
Вот и все, моя любимая Крышечка, вот и все. Я тебя очень люблю. Твой Жлобик».
Даты в письме нет, но установить ее не стоит труда: письмо написано на следуюющий день после того, как Клавдия Алексеевна, тогда еще Желобкова, покинула супружеский дом. Выходит, уже тогда (и задолго до этого) единственно любимой, притом явно давно, была дорогая Крышечка (по ассоциации, видимо, с крышей, крылом) — словом, защитой от всех и всяческих житейских бурь. Выходит, уже тогда он Крышечке — только ей — доверял то, что было для него важнее всего и что составляло уже и тогда его самую глубокую тайну. И, опять же выходит, еще одно: именно эта женщина пробудила в нем те свойства натуры, которые он тщательно, упорно скрывал, выдавая зачем-то себя за сухого червя: эмоциональность и страсть.
«Все, что я доверил тебе и только тебе…» Точное содержание этой емкой и многозначительной фразы раскрывалось в другой записке, написанной его рукой, — без обращения к кому бы то ни было, тоже без даты, но зато с его подписью. В ней было только одно слово, еще одна буква и несколько цифр: «Здесь 1460000 p». То есть сто сорок шесть тысяч рублей по тому номиналу, который существовал с 1961 года: придется поверить на слово Крышечке, что речь в записке шла о дореформенной сумме, а в том, что она не солгала, сомнений не было никаких. Ни у меня, ни у Жанетты: ведь к тому времени, когда случилась реформа, он уже ничего оставить своей Крышечке не мог. Самое интересное: все купюры, сохранившиеся у нее, были нового образца, это значит, что каким-то непостижимым образом она сумела их поменять. Именно она, а не он сам, уже пребывавший во время обмена, снова напомню, в местах, достаточно отдаленных. И что ничуть не менее интересно и просто загадочно: пребывая в нужде, когда оба оказались на поселении, они не истратили ни копейки из той неприкасаемой суммы, которая хранилась в чулке.
Что же это был за «чулок»? Где хранился он столь долгие годы, особенно в ту пору, когда Крышечка вместе со Жлобиком добровольно (для нее добровольно) отбывала сибирскую ссылку? Что заставило Желобкова половину (даже больше!) своего, невесть откуда взявшегося, состояния упрятать в стене, подвергая тот клад куда большему риску, чем ту его часть, что хранилась у верной подруги? Тогда, может быть, в самом деле тайник принадлежал не ему, а его деньгами, тоже, ясное дело, неправедными, были лишь те, что хранились под крышей Крышечки, беспредельно верной ему? Да нет же: ведь модель конспирации и метод хранения одни и те же… Но — с другой стороны… Да и как удалось ему укрыть от всевидящих глаз свою потайную связь — так надежно укрыть, что о ней не узнал никто, дабы никто не смог проколоться. И ведь не прокололся!
Чем больше вопросов, тем меньше ответов. Но один зависел лишь от меня, и я должен был его дать, — за тем и пришла Жанетта со своей ошеломительной новостью. Брать или не брать от Крышечки эти самые деньги? Взять значит поставить себя под удар: то, что деньги неправедны, для Жанетты, как, впрочем, и для меня, было вполне очевидно. Чем грозит в таком случае ей этот шаг, если тайное вдруг станет явным? Приговор — покойному уже — отцу предусматривал конфискацию не только всего имущества (такового, как мы помним, не было вовсе), но еще и всех денежных средств. Найденные в стене, естественно, были уже конфискованы. Не подвергнутся ли вдруг конфискации и новые пачки купюр, если кто-то вдруг выйдет на след?
Дать совет противоправный — как обойти закон (взять заведомо краденое и промолчать), я, конечно, не мог. Вместе с тем, откуда мне знать, украдены ли эти деньги? Кем, когда, у кого? Незаконное происхождение именно этих денег еще не доказано, да и может ли быть доказано? И времени сколько прошло! Почти двадцать лет… Теоретически была и такая альтернатива: уведомить о полученной информации тех, кого следует. Но даже советский закон, по счастью, освобождал адвоката в таких случаях от непременных «свидетельств», так что совесть в разлад с законом вступить не могла. А уж с дочери-то — какой с нее спрос?
— Берите, — сказал я, взяв грех на себя. — В конце концов, отцовская воля. Все остальное не по вашей части. Вы не следствие и не милиция. Не пойдете же вы на посмертный донос. И не оставите Крышечке то, что отец предназначил для вас.
Мне кажется, она ждала от меня как раз такого совета. А кто на ее месте ждал бы другого? Тем более что ее мать, не терзаясь сомнениями и особенно не размышляя, сразу же выразила готовность принять свою долю из рук «потаскухи», которая «украла» у нее мужа и «прикарманила чужие деньги». Вклиниться каким бы то ни было образом в эти их свары у меня никакого желания не было. Как и встретиться с «потаскухой», хотя мог бы, наверно, просечь, как украсил бы когда-нибудь несостоявшийся наш разговор этот рассказ. Впрочем, думал ли я тогда о том, что судьба Желобкова, по прозвищу «Жлоб», вообще станет рассказом?
Сколь бы много ни осталось лакун в этой истории, как бы много вопросов так и не получили ответа, одно я вижу с особой рельефностью, разглядывая ее из нашей сегодняшней яви. Ведь нынешним хозяевам жизни она должна казаться комичной и даже абсурдной. А то и вовсе ненаучной фантастикой. Прокурору, к примеру, который вблизи от моей загородной квартиры, на зарплату никак не большую, чем девять, да пусть хоть пятнадцать, тысяч (современных, не тогдашних!) рублей, выстроил огромный каменный дом и выставил рядом с ним напоказ две, сверкающие лаком, свои новенькие иномарки. Заурядному офицеру из «чрезвычайки» — обладателю огромной латифундии в престижном подмосковном поселке. Знакомому мне помощнику депутата, сдающему богатым постояльцам несколько, им приобретенных, просторных квартир в центре Москвы. Государственному чиновнику, собравшему музейную коллекцию раритетов и азартно промышляющему астрономически стоящим антиквариатом в свободное от непыльной работки время. И все это у всех на виду, ничего и никого не таясь, не то чтобы с нарочитой демонстративностью, но и без малейшей необходимости прибедниться, создав себе образ человека, едва дотягивающего от получки и до получки.
Бедный Жлобик, который, конечно же, выбивался из сил, чтобы никто не заподозрил в нем богача! По советским меркам, — несомненного богача. Воровство ради самого воровства, ибо пользоваться наворованным было практически невозможно, — социальный тип, рожденный советской действительностью. Копил — для чего? Дрожал, ожидая тюрьмы, — зачем? Ломал голову, как получше запудрить мозги, как направить по ложному следу, как всю жизнь оставаться чужим среди своих. И даже самой любимой и верной не дать из-за этого получить от жизни ту радость, которую она в состоянии дать.
Смешно.
Если и рассказывать про это дело, то исключительно смеха ради. Ни детективной интриги, ни психологической глубины, ни сложных характеров, ни политической остроты — ну, просто ничего нет в комедийном сюжете, который мог бы, наверно, послужить основой для авантюрного романа из позднесоветских времен. Что-то вроде «Двенадцати стульев» эпохи зрелого брежневизма. Но такую ношу мне не поднять: я не Ильф и даже, увы, не Петров. Ограничусь всего лишь сюжетной канвой, которая, при всей ее краткости, вполне отражает перевернутое, под влиянием тогдашних реалий, сознание гомо советикус на разных этажах социальной лестницы и в разных географических зонах.