Книга Муравечество - Чарли Кауфман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А кем он там работает?
— Кто?
— Лучший парень?
— Он «лучший парень».
— Я понял, что ты о нем высокого мнения, Лу, но кем он работает?
— Он «лучший парень».
— Прекрасно, а должность какая?
— Это и есть его должность.
— Какая должность?
— «Лучший парень».
— Но работает-то он кем?
Воцаряется долгая, долгая пауза, в течение которой Костелло вновь тихо и восхитительно закипает. Затем говорит:
— В любом случае он ослабит все болты на осветительной установке, чтобы в сцене в галантерейном магазине, когда Моллой хлопнет дверью, та рухнула прямо на Мадда и Моллоя и вернула нам то, что принадлежит нам по праву рождения.
— Не думаю, что твой знакомый лучший парень согласится на что-то настолько ужасное.
— Это еще почему?
— Потому что в этом нет ничего лучшего. Может, он худший парень. Как минимум безответственный.
— Меня он слушается.
— Почему, Лу?
— Потому что я хочу, чтобы Мадд и Моллой умерли.
— Но это же уб-б-б-бийство.
— Да.
— Но зачем?
Снова пауза. Снова тихое кипение Костелло.
— Бад, ты ведь в курсе, что Мадда тоже зовут Бад?
— Эй, это мое имя!
— Да, Бад.
— В смысле мое настоящее имя — Уильям Александр Эбботт. Но люди зовут меня Бад. Потому что так меня звала мама.
— Я знаю. Но, Бад, он ведь не имеет права красть твое имя.
— Ну, мое имя все еще мое, Лу. Если бы он украл мое имя, ты бы не мог называть меня Бадом, а ты только что назвал. Видишь?
— У него точно такие же усы, как у тебя.
Бад трогает свою верхнюю губу, смеется.
— Теперь ты уже просто валяешь дурака, — говорит Бад.
— Спокойной ночи, Бад.
— Спокойной ночи, Лу.
Костелло идет к машине.
— Бетти звала вас с Энн на мясной рулет!
Костелло не обращает на него внимания, садится в машину и уезжает. Эбботт закуривает еще одну сигарету, смотрит на ночной Лос-Анджелес. Я сажусь рядом с ним, меня охватывает огромная грусть.
— Что теперь? — звучит голос из радио.
Я озираюсь и понимаю, что сцена изменилась.
— Я на съемочной площадке. Вижу двух комиков, молодых, но внешне похожих на Эбботта и Костелло. Похоже, это Мадд и Моллой на площадке фильма «Идут два славных малых». Всюду суетятся члены съемочной группы. Воздух заряжен электричеством и…
— Что? Что происходит? — теперь голос исходит из ниоткуда.
— Свет погас. Я больше не вижу площадку.
— Найди ее.
— Она исчезла. Все черным-черно.
— Что ты видишь?
— Только грязь. И черноту.
— Что в норе?
Я смотрю в нору. Там еще грязь.
— Там еще грязь, — говорю я.
— Что ж, отлично. Замечательно. Умеешь ты обломать, Розенберг. В любом случае сегодня время все равно истекло… — говорит голос, и я слышу щелчок пальцев.
Уже на улице я испытываю облегчение — похоже, я начинаю вспоминать фильм, — и в то же время странным образом удручен тем, что меня так быстро выдернули из истории и забросили обратно в мою ужасную жизнь, а еще тем, что мне приходится полностью отдаваться во власть Барассини. И почему он внезапно стал проявлять к фильму такой отчаянный интерес? Я думаю о сцене, которую только что посмотрел. Она вообще была в фильме? Как тут узнать? Ничто не познаваемо. Во-первых, она кажется законченной, вплоть до четких реплик и невероятного комического тайминга. Это возможно? В прошлом я заявлял, что у меня эйдетическая память, но проверял ли я ее хоть раз в таких условиях? Не помню. Теперь пытаюсь вспомнить хоть один диалог из фильма «Горчица», который я, по самым скромным прикидкам, смотрел пятьсот раз, и не могу. Помню обрывки, важные реплики, гениальные реплики, но не каждую реплику, не каждый взгляд и каждый вздох. Конечно, фильм французский, и, хотя я свободно владею французским и еще пятью языками, а также терпимо — еще шестью, все же французский — не родной для меня язык. Я пытаюсь вспомнить англоязычный фильм, который знаю так же хорошо, как «Горчицу». Это непросто. Я не трачу много сил на американские фильмы, поскольку чаще всего они того не стоят. Задумываюсь о фильмах Джадда Апатоу, кого мы, редкие просвещенные, между собой называем Великим Исключением. В «Это 40» есть одна сцена, что даже в море истинной гениальности Апатоу выделяется и так и кричит в лицо. Я деконструировал эту сцену. Много о ней писал. На курсах актерского мастерства для критиков исполнял роль Пола Радда. Я знаю эту сцену. И пытаюсь проиграть ее в уме, просто чтобы проверить, получится ли.
Пит: Нам с тобой уже по сорок лет, мы давно женаты, и страсти больше нет.
Дебби: И у нас двое детей. Надеюсь, они не слышат, как мы ссоримся.
Пит: Сама заткнись!
Дебби: Мне тридцать восемь.
Пит: Но ты врешь о своем возрасте, так что на самом деле ты старше.
Дебби: Мы Саймон и Гарфанкел!
Пит: Посмотри на мой анус сквозь увеличительное стекло!
Дебби: Ты купил мне подарок?
Пит: Заткнись, или я убью тебя!
Потрясающе. Это настоящие сорок. Словно Апатоу установил камеру у меня дома, когда мне исполнилось сорок. Хотя я знаю, что не смог воспроизвести сцену дословно, тот факт, что, вспоминая о ней, я до сих пор смеюсь и плачу одновременно, есть доказательство мощи сценария (и игры Раддманна — так я прозвал Пола Радда и Лесли Манн, настолько органично и естественно они смотрятся в паре!). Чувствуется живой эмоциональный нерв. Но нет, это воспоминание все же не так живо, как сцена с Эбботтом и Костелло, планирующими убийство, из фильма, просмотренного только один раз в режиме безымянной обезьяны. Я плáчу еще немного. Потом смеюсь, ведь человечность, которую показывает нам Апатоу, еще и очень забавна. В этом его дар, в его способности продемонстрировать, что наша жизнь — это одновременно трагедия и комедия.
Дома, пока я пытаюсь напиться до беспамятства ярким и терпким, но при этом недорогим каберне — «Аньес и Рене Моссе Анжу Руж» 2015 года, если быть точным, по справедливой цене 22 доллара (но взятым из винного погреба брата), — на почту приходит очередное письмо от Цай, а внутри — только ссылка на сайт прачечной через дорогу от ее дома, и там, как я вижу, есть услуга «стирка/сушка/глажка/доставка». И подпись: «Каждое второе воскресенье».