Книга Сен-Жюст. Живой меч, или Этюд о счастье - Валерий Шумилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще не было братских трапез санкюлотов, но вереницы сотен и тысяч людей, взявшись за руки и кружась в бешеном вихре этой пляски, уже образовывали новое народное братство карманьольщиков, в котором не существовало никаких социальных различий: все были равны, и последний был равен первому. Неистово-ритмичное исполнение карманьолы могло бы даже напомнить нам народные «качания» многотысячных толп Третьей германской империи, если бы не одно существенное различие: в братстве карманьольщиков полностью отсутствовали хоть сколько-нибудь состоятельные слои населения, здесь не было париков и сюртуков, не было башмаков с пряжками и нарядных мундиров, зато в изобилии были люди в деревянных башмаках и даже вовсе без башмаков; тут чаще можно было встретить голую грудь, чем повязанный на шее галстук, который попадался в этой толпе разве что в виде обрывка какой-нибудь тряпки неопределенного цвета; но больше всего здесь было коротких шерстяных блуз, обычно полосатых (как у будущих узников все той же национал-социалистической Третьей империи), привычное наименование которых «карманьола» и послужило названием самого странного танца.
Но не надо думать, что этот восторг бездны, пляска на краю пропасти, этот бешено-веселящий вихрь царства свободы, наступивший вдруг после тысячелетней тирании, охватил лишь городские низы, бесштанных голодранцев, которые в действительности мало что приобрели в этом новом, но таком же безжалостном и жестоком для них мире, – этот революционный вихрь проник во все души, зажег патриотической лихорадкой все сердца и заразил республиканской лихорадкой весь город.
Начало новой эры положил декрет Законодательного собрания от 11 июля «Отечество в опасности!». Воодушевленный великим порывом капитан Рейнской армии Руж де Лиль в Страсбурге создал свою знаменитую «Марсельезу». И вот под пение «Вперед, сыны отчизны милой!…» пало Тюильри. Но вместе с ней на улицы вырвалось и «Славьте пушек гром! – «Карманьола».
Этот пушечный гром, казалось, слышался воочию уже в ушах всех парижан. Австро-прусская армия неумолимо катилась к столице восставшей Франции. И тогда в движение пришел весь Париж.
Тысячи добровольцев устремились на Марсовое поле, где спешным ходом шла вербовка, экипировка и вооружение волонтеров. Все улицы заполнились дребезжанием катящихся по мостовым орудий, дробью барабанных палочек, бряцанием сабель и прикладов, криками и плачем провожающих волонтеров женщин, грохотом сбрасываемых на землю церковных колоколов, переливаемых на пушки (в приходах оставляли лишь по два колокола – на случай набата), звоном кузнечных молотов, перековывавших чугунные решетки и железные цепи на пики – это истинное оружие революционеров (оружие, которое уже нельзя было увидеть в регулярных европейских армиях), и, наконец, стуком вгрызающихся в землю лопат. Это патриоты искали спрятанное эмигрантами оружие. Они копали и рыли, рыли и копали, рыли везде, во всех погребах и подвалах; говорят, что на Монмартре копали даже члены самого Законодательного собрания. Оружия, правда, нигде не находили, зато по всему городу снимались свинцовые трубы для отливки пуль; церковная серебряная утварь изымалась из церквей и соборов и перечеканивалась в монету.
И повсюду – революционные плакаты, листовки, флаги. И повсюду – обыски, патрули; всюду ищут неприсягнувших священников, заговорщиков-эмигрантов, ускользнувших от народного правосудия швейцарцев; тюрьмы наполняются схваченными «подозрительными». И повсюду – проворные разносчики газет выкрикивают свежие новости, которые день ото дня, час от часу становятся все тревожнее и страшнее. И все тревожнее и страшнее становятся слухи.
Притом надо учесть, что в этот самый момент в Париже нет твердой власти. Она поделена между повстанческой Коммуной, совершившей самое восстание 10 августа и этим как бы уже утвердившей себя в качестве новой революционной власти, и Законодательным собранием, выбранным в соответствии с монархической конституцией
1791 года и, таким образом, после падения королевской власти как бы потерявшим свою легитимность.
А ведь существует еще и Временный исполнительный совет из шести министров, и главная фигура там – Дантон. Это третья сила. Являясь как бы буфером между избранным всей страной Законодательным собранием и между избранной народом Парижа Коммуной, Дантон правит Францией.
Именно он произносит 2 сентября исторические слова: «Набат, готовый уже раздаться, прозвучит не сигналом тревоги, но сигналом к атаке на наших врагов. Чтобы победить их, нам нужна смелость, смелость и еще раз смелость – и Франция будет спасена!…»
Набат ударил в два часа дня в тот самый час, когда пришло известие о взятии Вердена – последней крепости на пути врага к столице. Потом прогремела пушка. После этого набат уже не смолкал.
И этот набат остановил карманьолу. Но ее грозный рефрен «Славьте гром! Славьте гром! Славьте пушек гром!» продолжал слышаться в звуках пушечного выстрела, раздававшегося каждые пятнадцать минут с Нового моста.
В те веселяще-безумные дни все перемешалось в умах и сердцах людей, по сигналу набата остановивших свою карманьолу и ринувшихся в городские тюрьмы, переполненные схваченными врагами революции – дворянами, священниками, спекулянтами, фальшивомонетчиками и убийцами-швейцарцами:
и желание расплатиться за муки более чем тысячелетнего рабства при монархии;
и чувство мщения за тысячи убитых при штурме Тюильри товарищей (молва превратила несколько сотен жертв в пять тысяч);
и чувство недовольства созданным 17 августа Чрезвычайным трибуналом, осудившим за все эти дни всего лишь несколько человек (благоразумно отказавшийся от должности председателя трибунала Робеспьер, тем не менее, послужил делу народного правосудия тем, что добился принятия в Законодательном собрании декрета об упрощенном судопроизводстве, при котором все приговоры стали окончательными и не подлежащими пересмотру), из которых первым был какой-то совершенно незначительный «роялистский вербовщик» Коллено д’Ангремор, зато последний, казненный 1 сентября возчик из Вожирара Жан Жюльен, поднял немалый переполох своими криками «Да здравствует король! Долой нацию!» и угрозами, что за него очень скоро отомстят вырвавшиеся из тюрем заговорщики-аристократы и эмигранты (как оказалось, к этому «выступлению» Жюльена побудил несправедливый приговор к позорному столбу за преступление, в котором он не был виновен, и возчик предпочел смерть позору);
и действительный страх перед роялистами, которых, по слухам, скопилось в столице не менее тридцати тысяч и которые должны были ударить в спину парижским революционерам (притом что, по слухам, все, способные носить оружие, должны были выступить навстречу врагу, и в Париже должны были остаться только небоеспособные граждане), освободить из тюрем своих товарищей и устроить всеобщую резню на развалинах дымящегося города, когда туда вступят пруссаки;
и не меньший страх перед этими интервентами – пруссаками и австрийцами (не говоря уж о русской эскадре, якобы уже захватившей Дарданеллы), которые, не встречая никакого сопротивления, вот уже две недели продвигались к Парижу, – и не мудрено, что продвигались: Лафайет бежал, армии были ненадежны, был захвачен Лонгви, затем без единого выстрела пал Верден (покинутый гражданскими властями и своими солдатами мужественный командир крепости генерал Борепер пустил себе пулю в голову), а тут на помощь чужеземным захватчикам пришли и собственные мятежники: 29 августа стало известно о восстании в Вандее и о чудовищных зверствах роялистов-крестьян над попавшими в плен республиканцами;