Книга Рассказ инквизитора, или Трое удивительных детей и их святая собака - Адам Гидвиц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так что же мне делать? – говорю я. – Вернуться в Рим и провозгласить вас святыми? А что мне с того будет? Они затеют разбирательство. Кардиналы и епископы снизойдут к вам и оттеснят меня в сторону. К чему им тогда будет арльский недоросток? А затем они оставят все идти своим путем, поскольку канонизировать вас нельзя, пока вы живы. Ваши тела, ваши останки, кости должны творить чудеса. Таковы новые уложения для святых. Вы это знали? И кого будет заботить, что это я вас обнаружил? Никого. Но если вы умрете… если вы умрете мучениками… тогда процесс канонизации можно запустить. Если у меня будут ваши останки, если я засвидетельствую, что они творят чудеса – а они уж точно будут творить чудеса, я об этом позабочусь! – тогда я вернусь победителем, распорядителем ваших останков, и я лично, сам, буду ведать вашей канонизацией! Сразу трое новых святых. Четверо, если они признают Гвенфорт! И все – благодаря Этьену, арльскому инквизитору!
Я, оказывается, стою. Не помню, когда я встал. Рука сжимает нож, отблескивающий в лунном свете. Из горла Гвенфорт вырывается низкое рычание. Якоб на расстоянии вытянутой руки от меня. Я поворачиваю нож для удара. Мышцы на ногах Вильяма сокращаются. Он готов к нападению.
Но я быстр. И я бросаю нож со всей возможной силой. Вниз. В грязь.
Он вонзается глубоко в землю и дрожит там.
– Но я не могу этого сделать, – говорю я. – Прошлой ночью, пока вы спали, я мог перерезать вам глотки. Таково и было мое намерение. Как только вы очутились в трактире, я сразу замыслил это. Великолепный, безупречный план. И такой легкий…
Я обрываю себя. Последние слова повисают в молчании.
– Но? – спрашивает наконец Жанна.
– Он никуда не годится, – отвечаю я. Горячие слезы набегают на глаза, стекают по щекам. – Никуда не годится.
Плечи мои трясутся. Я вытаскиваю нож из земли. Звук такой же, как если бы землю взрезала лопата.
Дети ждут.
Я поднимаюсь, иду к двери и швыряю нож в темноту. Падаю на колени. Я плачу.
Я чувствую, как Жанна своей маленькой рукой гладит меня по спине. Мне стыдно. Это дитя пытается меня успокоить.
– Простите, – всхлипываю я, – простите.
– Шшшш, – говорит она, – мы прощаем тебя. Я прижимаю кулаки к глазам и плачу что есть сил.
Вторая часть рассказа инквизитора
Следующее утро свежее и ясное. Эту ночь я проспал рядом с Гвенфорт, свернувшейся у меня под боком, самым глубоким сном с тех пор, как я провалил дело в Италии. Я чувствую себя обновленным. Мы быстро шагаем дорогой. С полей тянет запахом навоза, веет теплый ветер, и белые облака над нами окаймлены золотом.
Дети, похоже, искренне простили меня. На деле они даже выказывают мне больше доверия, чем прежде. Они вовлекают меня в свои разговоры и шутят со мной. У меня, кажется, вот-вот разорвется сердце. Есть на этом свете люди, владеющие особой магией. Одно лишь их присутствие делает тебя счастливым. И, как оказалось, некоторые из них совсем дети.
После нескольких часов ходьбы Якоб говорит:
– Я вычитал кое-что интересное в Талмуде, пока вы все спали.
– А не слишком для этого было темно? – спрашивает Жанна.
– Я сел у двери, а луна ярко светила.
– И что же ты вычитал? – спрашивает Вильям.
– Я прочел строчку, где говорилось: вы – точно разрезанный гранат. Даже пустые среди вас полны хороших поступков, как гранат полон семян.
Что-то перехватывает мне горло, я сглатываю. После моего раскаяния прошлой ночью, и прощения, которое я получил, мне остается лишь надеяться, что это правда.
– И я еще прочел кое-что, – продолжает Якоб, – мудрецы спорили о библейских Каине и Авеле. После того как Каин убил своего брата, Господь сказал: «Крови брата твоего вопиют ко Мне от земли». Не кровь. Крови. Странно, верно? Талмуд пытается объяснить это.
– Я могу объяснить это, – говорит Вильям, – переписчик был пьян.
– Вильям! – восклицает Жанна. – Библию писал Господь!
– Но переписывали писцы, – отвечает старший мальчик, – которые любили выпить. Уж мне-то поверь.
Якоб смеется.
– Наши раввины объясняют это иначе. Талмуд говорит «крови», потому что Каин пролил не только кровь Авеля. Он пролил кровь Авеля и всех его нерожденных потомков.
– Хм.
– И потом там говорится: тот, кто отнимает одну-единственную жизнь, тот губит целый мир, а тот, кто спасает одну-единственную жизнь, спасает целый мир.
На лугу при дороге пасутся овцы. Гвенфорт подходит к низкой каменной изгороди, и одна из овец – на самом деле это баран – не убегает. Они обнюхивают друг друга. Белая шкура Гвенфорт и белая баранья шерсть – разные на ощупь, разных цветов, но называются одинаковым словом – белый, поскольку наш язык не знает иного.
Жанна думает о чем-то. Наконец она заговаривает:
– Вильям, ты сказал, что на то, чтобы сделать книгу, уходит целая жизнь?
– Да, верно.
– Одну книгу? Вся-вся жизнь?
Вильям кивает.
– Сначала кожевенник делает пергамент. Потом работает переписчик. Это занимает годы. Потом книга уходит к иллюминатору, и тот работает еще дольше. Красильщик красит кожу, которая пойдет на обложку. Потом книгу сшивает переплетчик. Потом библиотекарь уносит книгу в хранилище и оберегает ее от плесени, жучков и неуклюжих монахов, которые норовят залить ее чернилами и захватать грязными руками. А некоторые книги не переписывались, а писались их авторами. Например, святым Августином. Или рабби Иегудой. Когда подумаешь, получается, что на книгу уходит не одна жизнь – несколько. Дюжины и дюжины.
– Дюжины и дюжины жизней, – говорит Жанна, – и каждая жизнь – это целый мир.
– Мы спасли пять книг, – говорит Якоб. – Сколько это миров?
Вильям улыбается.
– Не знаю. Много. Очень много.
Идет третий день нашего путешествия. Солнце укладывается на покой. Мы поднимаемся на холм, посверкивающий свежими дождевыми лужами, и Гвенфорт, обгоняя нас, бежит к вершине. Там она застывает и стоит неподвижно, будто нарисованная борзая.
Мы поднимаемся следом – и у нас перехватывает дух.
Перед нами расстилается вид, прекрасней которого я никогда не знал.
Это берег, плоский и широкий, точно лежащий на боку лунный серп. По заливу растеклась неглубокая вода, она плещется и вихрится, вся в фестонах хрупкой пены. Заходящее солнце окрашивает ее в синеву, и пурпур, и золото, и апельсин, и все это переливается на темнеющей ряби, уходящей вдаль и постепенно исчезающей из виду.