Книга Песни мертвого сновидца. Тератограф - Томас Лиготти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Когда Трессор проснулся, свет тихого серого рассвета заполнил узкий коридор. Он лежал, подогнув колени, у шелушащейся стены. Вспоминая о событиях прошлой ночи, он поднялся на ноги и пошел к двери в залу, все еще закрытой. Он приложил ухо к грубой древесине, но не услышал никаких звуков с другой стороны. Память о дивной сонате ожила ненадолго, но быстро канула в небытие. Как и раньше, музыка звучала приглушенно, не в полную силу, но сейчас он был слишком напуган, чтобы войти в залу, где она играла. И все-таки он вошел.
Его поразило то, что зрители все еще сидели на своих местах. На подмостках стояли четыре табурета и четыре брошенных разномастных футляра. Самих музыкантов нигде не было видно.
Зрители были одеты в белые балахоны с капюшонами, сотканные из тонкого материала и напоминающие плотно обернутые вокруг тел саваны. Никто не шумел, не двигался — возможно, они все еще пребывали в плену глубокого сна, оковы которого только что стряхнул с себя Трессор. Но что-то было в этом собрании, вид которого наполнял душу Трессора неизъяснимым страхом, странное — они вроде бы пребывали в совершенно беспомощном состоянии и при том довольствовались своей гипнотической эйфорией. Когда его глаза пообвыклись с сероватым полумраком залы, одежда на парализованной публике стала все больше напоминать какие-то жесткие фиксирующие путы.
— Но это были не бинты и не марлевые халаты, — поделился со мной соображениями Трессор. — Это была паутина — толстые слои паутины. Я думал, она покрыла их с головой.
Но так Трессору казалось единственно из-за выбранной точки обзора. Ибо, шагая по дальнему краю страшной залы, полной мумий, и приближаясь к четырем пустым стульям в ее передней части, он увидел, что коконы не затрагивали лиц людей. Выражения этих лиц были до ужаса схожи — можно бы было назвать их умиротворенными, сохрани они цельность. Но у публики, как с содроганием открыл мне Трессор, больше не было глаз — к сцене были обращены ряды кровоточащих лунок. Пострадали все присутствующие… кроме одного.
В конце довольно-таки неряшливого ряда стульев в задней части залы один из зрителей шевельнулся. Когда Трессор медленно приблизился к этой фигуре, руководствуясь смутным желанием помочь хоть кому-нибудь, он заметил, что веки слушателя были закрыты. Не медля, Трессор стал рвать сковавшую жертву паутину, бормоча какую-то утешительную и призванную подбодрить околесицу. Горе-слушатель вдруг распахнул глаза и сфокусировал взгляд на Трессоре.
— Вы один уцелели, — сказал Трессор, разрывая путы.
— Тсссс, — прошептал человек в паутине. — Я жду.
Трессор замер в замешательстве. Мерзкий материал пут лип к его пальцам, рождая на коже странные ощущения.
— Они могут вернуться! — воззвал он к благоразумию человека в паутине, хоть и не до конца понимал сам, кого же следует подразумевать под словом «они».
— Они вернутся, — мягко, но в то же время возбужденно произнес человек. — Взойдет луна, и они вернутся вновь — исполнять свои прекрасные мелодии.
Напуганный этими загадочными словами, Трессор стал отступать прочь из залы. А из четырех полых футляров — он был готов ручаться — маленькие глазки неведомых существ следили за его паническим бегством из музыкальной залы, превратившейся за ночь в комнату ужасов.
Впоследствии Трессор еще не раз навещал меня по ночам, раз за разом рассказывая мне о лунных сонатах. Дошло до того, что мне начало казаться, что я почти слышу их звуки; а уж его историю я мог рассказать стороннему слушателю как свою собственную. Вскоре все наши с ним разговоры свелись к неземной музыке, приглушенной закрытой дверью. Когда его стало все больше и больше волновать, каково это — слушать ее, как он выразился, живьем, мне стало ясно, что он позабыл о незавидной участи тех, что остались сидеть в зале. Музыка в его голове становилась все сильнее и сильнее и в конце концов стала перекрывать собственные мысли и побуждения. Наконец настала та ночь, когда Трессор так и не явился ко мне. Больше я его никогда не видел.
…В ночи, когда луна парит над крышами нашего города, распухшая и бледная, когда она взирает на нас сверху вниз из своей призрачной паутины облаков, я напрочь лишаюсь сна. Ибо как обрести покой под этим чарующим пристальным взором и как удержаться от желания пойти по стопам Трессора в одно из своих одиночных бессонных блужданий?
Час был поздний, и мы выпивали. Мой друг — стихоплет, которого порой очень легко вывести из себя, — глянул на меня через стол и завел очередную скорбную песнь из тех, что мне доводилось в той или иной форме слышать уже не раз.
— Где взять такого писателя, — начал он, — что был бы чужд всяческим привычкам человека? Такого, что олицетворял бы все то, чем человек не является? — возведенное в идеал? Чья чудаковатость в самой темной своей поре питала бы сама себя, повышая градус отчуждения до высшей точки? Где тот писатель, что всю свою жизнь провел во сне, что начался в день его рождения, если не задолго до оного? Ведь есть же места на земле — такие, что, кажется, и для жизни не предназначены, одни лишь просевшие мосты, скользкие камни да деревянные колокольни, но ведь и там живут как-то люди — и что же, ни одного с талантом слова? Или, чтобы породить нужного мне гения, нужна еще более темная и безысходная среда — Брюгге, Фландрия, уединенные северные берега? Где тот писатель, что есть истинное дитя венецианских масок? Где тот, кто вырос и был воспитан в помраченных проулках, у застойных водоканалов? Тот, кого окружающие сны вдохновили в той же мере, что и свои собственные? Где писатель, чьи запутанные видения суть достояние наисекретнейших дневников? И где же эти дневники — записи самого ненужного человека из всех, что когда-либо жили, исполненные безумия и великолепия?
— Нет такого писателя, — уверенно ответил я, — но зато есть Кулисье. Он более всего подходит твоим, если можно так выразиться, извращенным запросам — никто другой на ум не идет. Всю свою жизнь он провел в Брюгге. Вел дневник. И…
Но мой друг не стал слушать дальше — только лишь процедил сквозь зубы:
— Кулисье! Опять этот Кулисье!
Выдержки из дневника
31 апреля 189? года
Я подметил, что некоторые переживания вплетаются в наши жизни еле уловимыми лейтмотивами, и мы всячески избегаем их, так как суть их далека от обывательского понятия нормы. С детства, к примеру, не было в моей жизни такого дня, в который не звучала бы музыка кладбищ. Она — везде, куда бы я не шел: резонансный хор заполняет все вокруг и порой тонет в голосах тех, кто все еще жив. И все же, насколько мне известно, поныне ни одна живая душа не упоминала об этом повсеместном пении, что находит отголоски даже в течении нашей крови. Так что же получается, в нашем иерархическом обществе циркуляция знаний столь слаба, что глухая тайна остается таковою навсегда? Ни за что не поверю!