Книга Острова и капитаны: Граната - Владислав Крапивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все равно уведут. Уговорят, заставят. Скажут. "Надо". Никуда не спрячешься, никуда не уйдешь от этого железного "надо". Он, задержав всхлипы, последний раз обнимает маменьку и отца, на секунду утыкается лицом в грудь старой няньке и деревянным шагом идет к бричке...
Непослушными пальцами Головачев оторвал от платка полоску и скрутил в жгут. Выбил из кремня искру. Фитиль затлел. Головачев помахал им в воздухе. Появилось странное ощущение: будто не он все это делает, а кто-то другой. Он же смотрит на этого другого и снисходительно усмехается.
С этой усмешкою Головачев сел на стул между койкой и комодом. Голова гудела от торопливо выпитой бутылки ликера.
Головачев уперся правым локтем в комод, а ствол поднес к губам. Левой рукой придвинул фитиль к затравке..."
...Толик будто ощутил на губах вкус холодного, пахнувшего пороховым нагаром железа (так пахли стволы у охотничьего ружья Дмитрия Ивановича).
"Не надо! Не..."
Толик полчаса лежал ничком, и в ушах звенело от тишины, как от прогремевшего выстрела.
Потом он сказал лейтенанту Головачеву:
"Зачем ты это сделал?"
Головачев ответить не мог.
"Запутался, да? — зло спросил Толик. — Значит, если человек запутался, сразу пулю себе в глотку?"
Молчал лейтенант, похороненный с воинскими почестями на острове Святой Елены. Не было его. И не было тех, кто его знал и мог хоть что-то объяснить.
"Ну, а я-то при чем?!" — крикнул себе Толик. Но едкое чувство виноватости не прошло.
"Я тоже запутался, — понял Толик. — Этим мы похожи..."
Подошел Султан, вопросительно махнул хвостом.
— Нет, — сказал Толик, — не бойся. Я стреляться не буду. Черта с два...
Но что же все-таки делать? Как снять с души эту ржавую корку вины? С кем посоветоваться?
"С Кургановым, — подумал Толик. — Отнесу ему повесть и заодно все расскажу. Он поймет..."
Стало легче. Толик встал. Поднял с пола молоток и еще раз ударил по гвоздям, которые держали на стене щит с эмблемой. Так ударил, что вдавил картон в штукатурку.
Потом он взял Султана и пошел с ним купаться. Не на Военку, а к другой запруде, у моста. Здесь он повстречал вернувшегося в город Назарьяна. Они долго бултыхались в теплой мутноватой воде.
Вернулся Толик поздно. Получил за это от мамы легкую нахлобучку, подурачился с Варей и почувствовал, что все в жизни встает на свои места. Не такая уж она плохая, жизнь-то...
Но когда он лег, опять подкрались беспокойные мысли. Они боятся подползать, пока человек движется, занимается делами. А как ляжет — опутывают клейкой паутиной...
И пускай бы тревожные, но отчетливые, такие, чтобы можно было разобраться. А то ведь путаница. Про грозу и самолет, про пистолет без курка, про порванный картон с эмблемой. Про Головачева, про Шуркин рюкзак. И весь этот клубок ворочается, как в густом киселе, в ощущении вины и смутного страха.
Сон иногда накрывал Толика, но и во сне было не легче. Толик видел, как вдоль строя английских солдат, опустивших к земле штыки, движется черный бархатный балдахин. Позади идут офицеры "Надежды", держа под мышками треуголки. Лысый, с белыми бакенбардами доктор Эспенберг тихо говорит Крузенштерну:
— Иван Федорович, вы же ни в чем не виноваты. Он был болен, вот и написал такое письмо. И не вам одному... Можно скорбеть о погибели, но обвинить себя нет никакой причины...
Крузенштерн молчит. Он знает, что причина есть, хотя еще и не разобрался в ней. И оттого, что не разобрался, особенно тяжело. Тот же клубок мыслей, что и у Толика.
Крузенштерн оборачивается к Толику:
— Ладно, я виноват. Но он-то зачем так? Тоже бросил экспедицию. Резанов бросил, он бросил...
Толик сжимается — сейчас Крузенштерн скажет: "И ты!"
Но Иван Федорович ничего не говорит больше, берет его за руку и ведет обратно. Они поднимаются на палубу "Надежды". Паруса неподвижно и туго надуты, хотя корабль стоит у пристани... Но он недолго стоит. Крузенштерн кладет руку на штурвал, и "Надежда" начинает скользить в вечерней тишине.
Она не над водой скользит, а над булыжными мостовыми. Вдоль старых домов, где зажигаются желтые окошки. И Толик видит, что это не Сент-Джеймс, а Новотуринск. Знакомые улицы — Ямская, Уфимская, Запольная. Только желтые акации разрослись в громадные деревья. Мачты и реи цепляются за ветки с перистыми листьями и стручками. Подсохшие стручки лопаются, семена-горошины сыплются дождем и стучат по твердым выпуклым парусам.
...Это мамина машинка стучит. Маме надо как можно скорее допечатать последние листы "Островов в океане".
Мама печатала и утром. Сквозь сон Толик услышал рассыпчатый треск "Ундервуда".
Просыпаться окончательно и вставать не хотелось. Опять скребло в горле, и тупая боль вдавливала голову в подушку. Толик в полудреме томился страхом, что его сейчас заставят подняться и пошлют за водой, или в магазин, или на рынок. Нет, не подняли, не послали. Хорошо-то как...
Лишь в десятом часу, закончив печатать, мама сказала:
— Вставай, все равно уже не спишь. Мы с Варей уходим, у нас масса дел... Картошка на сковороде, молоко в кухне на подоконнике...
— Угу...
— Поешь, а потом разбери и разложи по экземплярам последние листы, я все напечатала.
— Ага...
— Не "угу" и не "ага", а вставай... Отнесешь работу Арсению Викторовичу. Не тяни, он просил поскорее...
Мама с Варей ушли. Толик побрякал умывальником, смочил глаза и нос. Поковырял вилкой жареную картошку. Есть не хотелось, под желудком тяжелым комком шевелилась тошнота.
Толик побрел к столу с машинкой. Здесь лежали последние страницы повести, штук тридцать. Толик брал сложенные вместе три листа, прочитывал верхнюю страницу, убирал копирку и раскладывал листы по трем папкам.
Он зачитался и забыл про боль в горле и тошноту.
..."Надежда" вернулась в Кронштадт, где уже стояла пришедшая двумя неделями раньше "Нева"... Пробежали годы... Вышли книги о первом плавании россиян вокруг земного шара. Вышел знаменитый "Атлас Южного моря", составленный Крузенштерном. Другие русские капитаны уже не единожды совершали кругосветные плавания. Однако первые — всегда первые, им особая слава и честь. Эта слава до конца дней будет с Крузенштерном.
Но слава — она как блеск парадных эполет, более заметна другим, чем самому. А для самого человека важнее славы память.
В памяти же кроме побед и подвигов — горькие ошибки и утраты. Есть ошибки, в которых никто не усмотрит вину капитана. Но не будет и оправдания, потому что он не может оправдать себя сам. Да и надо ли оправдываться? Что было, то было. Он не привык прятаться ни от опасностей, ни от чужих упреков, ни от собственной совести.