Книга Любовные доказательства - Олеся Николаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как-как? Может… не кручинилась?
— Нет, не раскручивалась. Как-то так, вроде того.
Я стала его переспрашивать, но потом поняла всю нелепость своего любопытства к этим сомнительным вестям из загробного мира. Ну не раскручивалась — так не раскручивалась. Думать еще об этом, гадать, что это может значить!.. Я и так не раскручиваюсь — сижу себе спокойно, никуда не лезу, ни за чем не тянусь, беру то, что лежит под рукой. Стараюсь следовать Судьбе, а не блуждать самовольно по разным там дорогам и перекресткам.
И все же, все же… Тем же вечером, доставая из колодца ведро и вовсю налегая на туго поддающееся колодезное плечо, я вдруг увидела прямо перед глазами огромного жужжащего шмеля.
— Поди прочь, — отмахнулась я от него и разжала пальцы, впившиеся в зигзагообразную железяку. Тяжелое ведро помчалось вниз, а ручка начала бешено именно что рас-кру-чи-вать-ся, пребольно стукнув меня в плечо. «Хорошо еще, что не в зубы да не по скуле», — подумала я.
Ведро с шумом рухнуло на дно, вода, которую я с таким трудом тащила наверх, вылилась обратно, а ручка все еще колыхалась туда-сюда, скрежетала, будоража нервы. И шмель все кружил, плюшевый, золотой, налитой, и жужжал, словно пробовал выбить из воздуха искру, сам трещал-потрескивал, сверкая, как фейерверк.
Я боязливо отступила к дому и вернулась к колодцу только тогда, когда сомкнулись в саду влажные сумерки и отяжелели бабочки, а шмель улетел восвояси по-хозяйски обихаживать открытые небу луговые цветы.
1993, 2005
Я училась в Литературном институте в середине 70-х. У нас был гениальный семинар. Вел его поэт Евгений Михайлович Винокуров.
У нас учился безумно талантливый Андрей Василевский, который в конце концов стал главным редактором «Нового мира».
У нас учился безумно талантливый Сергей Морев, который в конце концов стал бомжом.
У нас была Таня Митрофанова из города Минска. Она была безумно талантлива, но вышла замуж за драматурга Бурыличева, который жил на улице Горького и носил носки цвета морской волны, и канула в никуда.
У нас была Ольга Герасимова, которая была безумно талантлива, но закосила по психушке, чтобы спасти сына от армии, и канула в никуда.
У нас был Леша Дидуров, безумно талантливый, который стал королем рок-поэзии. В те времена он потрясал нас крутизной своих бесчисленных и подробных любовных побед, запечатленных в длинных поэмах. Сам он представал в них воистину «маленьким гигантом большого секса». Особенно меня потрясло, как он предложил для похода в ванную очередной подруге, которую принимал в своей коммуналке, вместо халата — «кимоно для карате»:
«Я предложил ей кимоно для карате».
У нас был поэт Федосов. Он тоже был безумно талантливый, но прижимал в стихах к груди партийный билет. В конце концов Евгений Михайлович с гримасой боли предложил ему перейти в другой семинар и там прижимать все, что он захочет и к каким угодно местам.
У нас был Петя Кошель. Он был особенно безумно талантлив и писал пронзительные, по-лимоновски косноязычные и поломанные стихи, пока его не заметил Вадим Кожинов, который сделался ему вместо Музы и, рассказывают, диктовал ему по телефону, как, чем и на какую тему ему следует вдохновляться. В конце концов Петя стал председателем общества инвалидов и канул в никуда.
У нас была Наташа Стрижевская, безумно талантливая. Она стала престижной переводчицей французской поэзии и говорила, наверное, не без оснований так: «Мой Париж»:
«Ну как тебе мой Париж?»
Еще у нас был Миша Айвазян. Он всегда выглядел как большой начальник, был старостой семинара, говорил внушительно и авторитетно, и Евгений Михайлович несколько тушевался перед ним. В конце концов Миша стал чуть ли не самым главным в ИМЛИ. Мы видимся с ним иногда на презентациях.
Еще у нас была гениальная Галя Принь. Ей сделали штук пять операций на мозг, сопряженных с трепанацией черепа. Каждый раз после операции она говорила:
«Да как я живу, Лесенька, — прекрасно!»
Еще у нас была гениальная Оксана Букатова. Она куда-то пропала — не исключено, что она ушла в монастырь.
Еще у нас были несколько просто хорошеньких, очаровательных, элегантных и безумно талантливых девушек, которые радовали все эстетические чувства. Они очень украшали наш семинар. Одна из них говорила так:
«Я столь тщательно крашусь и одеваюсь, чтобы быть всегда наготове к встрече со своим неведомым принцем».
Честно говоря, были еще какие-то люди, не менее талантливые и гениальные, но я их просто не помню. То есть помню, но как-то так, — увы! — прошло все-таки двадцать лет…
Итак, Евгений Михайлович собрал нас под своим распростертым крылом.
Времена были хмурые — середина семидесятых. Литинститут считался идеологическим вузом. Про изгнанного Солженицына политрук Рукосуев нам говорил так:
«Одна фамилия чего стоит! Вы же филологи! Вот послушайте — Солженицын: солжет и падает ниц, солжет и падает ниц!»
В проректорах по учебной части был у нас проштрафившийся инструктор ЦК, шугавший всех, кто носил джинсы и имел несоветское выражение лица.
После каждых каникул нам устраивали письменный опрос: кто что прочитал. Поскольку читали как раз антисоветчину — самиздат или просто те книги, которые были изданы за границей, — Бердяева, Шестова, Розанова, Ходасевича, Берберову и др., приходилось выдумывать. Поэт Гофман написал:
«Все лето я читал работы Ленина и книгу Достоевского „Идиот“».
Преподаватель по текущей советской литературе требовал вести анализ исключительно с марксистско-ленинских позиций. Впрочем, это общеизвестно…
Главное — другое. В этой ситуации существование в культуре было средством экзистенциальной самозащиты, способом выживания, условием спасения. Семинар Винокурова был благословенной отдушиной, вольницей, ристалищем юных амбиций.
Евгения Михайловича мы очень любили — до нежности и какого-то восторга: с одной стороны, он был мэтр, и кроме того — «нормальный»: у него можно было и Бродского процитировать, и о Мандельштаме поговорить, с другой — он был такой наивный и забавный Винни-Пух. Винни-Пух, как известно, пел свои песенки-бухтелки. Вот и Евгения Михайловича мы называли меж собой попросту Бухтелка.
Всем, кто был знаком с Винокуровым, известно, что он очень любил поесть. О нем говорили: «Винокуров пришел в ЦДЛ выпить и опять наелся». В этом его пристрастии было что-то превосходящее простую физиологию: полет, метафизика, поэзия. За миром, как и за текстом, ему мерещился некий трансцендентный Метапродукт, который должен был питать собой — и чувственно, и, конечно, духовно — детей Вселенной, принимая соответственные образы земной трапезы.
«Вкусный образ», «сочная метафора», «смачная гипербола» — это была высшая похвала. И наоборот. «Кисловато», — морщился он, когда ему что-то не нравилось, — «не аппетитно, не вкусно, не сытно». Там — ему не хватало соли, тут — сахара, туда — переложили перца, сюда — вбухали слишком много воды.