Книга Четверо - Александр Пелевин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Открытие Америки викингами не перестало быть открытием после Колумба.
Это его, Лазарева, личный подвиг. Теперь, после гибели команды – именно его и ничей больше. Его большое путешествие. Миссия всей жизни. Как там было у Гумилёва, которого читала «Аврора»: и если нет полдневных слов звездам, тогда я сам мечту свою создам и песней битв любовно зачарую.
Сомнения, чёртовы сомнения. От одиночества на этой планете пухнет голова.
За окном иллюминатора уже третий день выл ветер. Вторую вылазку к морю пришлось отложить до более благоприятных погодных условий. Видимость нулевая, всё в рыжей пыли, сильный ветер сбивал бы с ног, а что творится на берегу моря и какие там волны, можно только гадать.
Надо было додуматься и взять с собой небольшую камеру, чтобы оставить её там и понаблюдать за морем.
Ну да ладно, подумал он, эта буря не может быть вечной.
Одно казалось странным – почему нет дождя? Есть море, есть ветер, и есть грязно-оранжевые тучи, затянувшие всё небо, а дождя нет. Ещё одна загадка планеты. Непонятно. Что-то здесь работает не так, как на Земле.
– «Аврора», скажи, пожалуйста, появились ли у тебя прогнозы насчёт того, когда закончится эта буря? – спросил Лазарев.
– Нет, командир. Я не могу сделать таких выводов. Я не знаю, – ответила «Аврора».
Третий день она отвечала одно и то же.
– Это самая сильная и долгая буря с момента высадки, – продолжил Лазарев. – И совершенно непонятно, когда она закончится. Может, мы наблюдаем смену сезонов? Может, это вообще на несколько месяцев или на полгода? Что ты думаешь об этом?
– Я не знаю, командир.
Лазарев вздохнул.
– И как ты думаешь, почему тут нет дождя?
– Я не знаю, командир.
Лазарев опять вздохнул, побарабанил пальцами по столу, посмотрел в иллюминатор.
Ветер, рыжий песок и грязно-оранжевые облака. Горизонт расплылся в завихрениях бури, ободок иллюминатора присыпало снизу песком – надо выбраться наружу и попробовать расчистить его, а то ведь совсем занесёт…
– Я нашла кое-что интересное, командир, – сказала вдруг «Аврора».
Лазарев оживился.
– Выкладывай.
– Сегодня я поймала момент, когда над береговой линией немного разошлись тучи, и сфотографировала море с орбиты. За три дня линия берега сильно изменилась.
– Что ты имеешь в виду?
– Посмотрите на монитор, я покажу фотографии.
На экране появились два кадра. Один сделан три дня назад, когда Лазарев готовился к выходу на берег. Второй – сегодня, полтора часа назад.
Линия берега действительно сильно изменилась и приблизилась на три километра. Небольшой мыс на первой фотографии, выходящий в море длинным изгибом в море, на втором кадре превратился в островок. Рядом появился залив, углубляющийся в берег полукругом, и чуть поодаль – ещё один, чуть поменьше.
Берег стал ближе.
– Что это? – сказал Лазарев, продолжая разглядывать фото. – Буря? Прилив?
– Вряд ли, – ответила «Аврора». – Сила гравитации спутников этой планеты не настолько велика, чтобы вызывать такие приливы. Возможно, это из-за бури. Но даже для такого ветра настолько сильное изменение береговой линии нехарактерно.
– Наблюдай за этим дальше и докладывай, – сказал Лазарев. – Это странно.
– Хорошо, командир.
– Какова сейчас скорость ветра?
– Двадцать три метра в секунду.
Значит, ветер усиливается, подумал Лазарев. Вчера скорость не превышала двадцати.
Странно это всё.
Может, здесь наступает такая своеобразная осень, приход которой так неудачно совпал с высадкой?
Отвратительное чувство, подумал он, оказаться запертым на этой станции без возможности что-то делать, исследовать, работать, даже без возможности послать всё к чёрту и улететь на «Аврору».
Найти на этой планете жизнь, настоящее живое море, чтобы потом безвылазно сидеть с этими образцами на станции и наблюдать за бесконечным вихрем в иллюминаторе.
И гадать, когда это закончится.
А что ещё делать? Выходить при таком ветре наружу – неоправданный риск. Остаётся только ждать, когда станет тише.
Лазарев перекусил белковым батончиком, попил воды, прилёг на койку и закрыл глаза. Снаружи свистело и ревело, но он уже привык к этому звуку и даже счёл его в какой-то мере успокаивающим и убаюкивающим.
Дурацкая идея вдруг пришла ему в голову.
Он достал из нагрудного кармана чёрный маркер для записей, снял колпачок, повернулся к стене, немного подумал и нарисовал человечка.
Кривая сфера шлема, толстый скафандр, руки и ноги, торчащий из-за спины кислородный баллон.
Получалось плохо, как детские каракули, но он старался.
Немного подумал и нарисовал рядом ещё троих.
Это команда «Рассвета».
Почему-то он сам рассмеялся тому, что делает.
Ещё немного подумал и нарисовал над человечками звезду. Почему-то пятиконечную.
Улыбнулся, закрасил её чёрными штрихами – красного маркера не было – и прилёг на бок, разглядывая нарисованное.
Четыре космонавта под чёрной звездой.
Он почувствовал себя древним человеком в каменной пещере и вспомнил, как на борту «Рассвета», ещё до стазиса, спорил с Гинзбергом – не с тульпой, а с настоящим Гинзбергом – о творчестве.
Гинзберг говорил, что новой эпохе не нужно творчество и все должны заниматься наукой как единственным способом познания мира.
Лазарев возражал.
Когда пещерным людям было нечего делать, а снаружи буря и гроза, они рисовали мамонтов на стенах.
Любое творчество – книги, стихи, кино, музыка – это всё тот же мамонт, нарисованный куском охры на стене пещеры, чтобы было не так страшно в грозу и в бурю.
Творчество – это для того, чтобы не сойти с ума. Если бы пещерный человек не стал рисовать этих мамонтов, он бы просто свихнулся от всего, что вокруг. От осознания того, что он живёт и дышит, а вокруг реальность, камни, звери, солнце, огонь.
Человек наделил камни мыслями, огонь – голосом, солнце – разумом. Человек стал лепить глиняных зверей и вдыхать в них жизнь. Человек стал размышлять о том, для чего всё это, и придумал легенды о небе и звёздах.
А другие люди собирались у костра и слушали. И им становилось не страшно. У них появлялся смысл.
Поэтому всегда будут нужны люди, которые умеют рисовать мамонтов, чтобы те, кто не рисует, могли это видеть – и им тоже становилось не так страшно. Потому что можно посмотреть на выдуманное, несуществующее, но как будто бы настоящее. В этом-то и всё чудо.