Книга Жуки не плачут - Юлия Яковлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом городе все время пахло хлебом.
Только это был не хлеб (если считать, что хлеб — это который в Ленинграде). Не булка, не кирпичик, не калач. Каждое утро пекари ныряли с головой в длинные раскаленные каменные чулки, налепляли плоское тесто по стенкам. Потом палками подцепляли румяные лепешки наверх. Улицы были такими тесными, что запах лепешек не мог вырваться из них до самого вечера. Тане все время хотелось есть.
Но тоже не так, как хотелось есть в Ленинграде.
Играли дети, все с длинными ресницами. Цокали целеустремленные ослики: ноги такие тоненькие, как только не подломятся под огромным ездоком в толстом халате, или исполинскими вязанками, или толстыми мешками. Люди в толстых халатах сидели и пили чай везде, где только можно присесть и прилечь: под навесами, у ручьев, на обочине. А чашечки без ручек.
Таня поискала тень. Но единственную тень отбрасывала она сама. Прислонилась спиной к горячей стене. Зажмурилась. Открыла глаза: на нее кто-то смотрит. Конечно, смотрят. Маленькие, всегда темные окошки плоских домиков только казались слепыми. Из них тянуло прохладой и любопытством. Пусть смотрят, наплевать. Ноги гудели, гудело в ушах.
Мимо прошел человек. Таня заметила только протопавшие вышитые сапожки.
Ей вдруг показалось, что она начала отделяться от самой себя.
Наверное, тиф.
Тетя Вера сказала, что Таня переболела тифом — когда ей мерещились мишка, серая река, ледяной краденый город и много чего еще. Точно, тиф. У тех, кто поправился, еще долго потом могут быть приступы — удаляющиеся шаги болезни. Так сказала тетя Вера. Шаги в вышитых сапожках.
Хотелось сесть. Но стоя ждать легче. Стена жгла спину. Но и она не могла Таню согреть.
Только почта здесь почему-то была обычной почтой и пахла как заведено — жженым сургучом. Разве что плавился он, должно быть, сам по себе, не нужно было ставить кастрюльку на огонь, как в Ленинграде. Столько солнца! Много, много солнца.
Это от него болит голова. Наверняка. Отчего же еще. Будто голову изнутри тихо точит гусеница, которой кажется, что глазные яблоки — это и есть яблоки.
Оно только слепило ее. Не согревало. «Ненавижу», — прошипела Таня солнцу.
Тетя Вера вышла, и по ее слишком прямой спине Таня поняла: опять ничего.
Не отвечали соседи, сослуживцы, знакомые. Молчало домоуправление. Молчал Ленинград. Будто тетя Вера бросала свои письма не в почтовый ящик, а в жаркий каменный мешок, в котором здесь пекут лепешки.
Они пошли — мимо деревьев, глиняных заборов, ручьев, свежо журчавших в своих уличных ножнах, осликов, роз в садиках, роз на шелковых платьях, полосатых халатов, синих халатов — у Тани опять закружилась голова. Снова возникло чувство, что на нее кто-то смотрит.
Конечно, смотрит, рассердилась она сама на себя. Все смотрят на нас. На приезжих. В одежде, которая не годилась для жары, в ботинках, у которых лопались терпение и подошвы. Приезжих, ничьих. Эвакуированных.
У Тани снова поплыло перед глазами — будто она опять глядела на все двумя парами глаз. Одна Таня и другая Таня. «Это тиф, тиф», — испугалась она, кружение не остановилось. Начало ломить спину.
— Может, они не в Ленинграде вовсе, — подала голос тетя Вера, и Таня ухватилась за него как за якорь. Ненадолго помогло.
— Похоже на то. Точно. Теперь я уверена. Их вывезли. И Шурку, и Бобку. Да. По Ладожскому. А там поездом.
Но в голосе тети Веры больше не было уверенности.
— Напишу в паспортный стол. В горсправку. Есть списки эвакуированных. Выясню, куда еще. Где списки. Должны где-то быть, — точил ее голос.
С одной стороны — гусеница, с другой — тети-Верин голос.
— Хватит! — огрызнулась Таня.
— Ты что?
— Хватит! Хватит! Хватит!
— Таня, Таня. — Тетя Вера протянула руки, озираясь на прохожих. Таня отпрыгнула.
А у прохожих глаза узкие. То ли от солнца, то ли от смеха. «Ты что? Совсем? У них просто такие глаза», — надменно подумала другая Таня, нет, не подумала — одернула первую. А первая Таня вопила:
— Вранье!
Они свернули в переулок.
— Таня!..
— Они умерли!
— Перестань, что ты.
— Я знаю! Я видела! Умерли!
Одна Таня кричала, а другая ужасалась: «Что я делаю? Ужас какой. Что со мной такое?» Так плохо ей раньше не было. Все тело словно выкручивалось изнутри, в суставах.
— Их нет! Бобка умер! Шурка умер! Умер! Умер!
И тут же Таню стиснуло в плечах со всех сторон. Не вздохнуть. Нос уткнулся в шерстной запах тети Веры. Коловращение оборвалось. Обе Тани схлопнулись в одну.
Теплая ладонь поглаживала ей затылок. С каждым движением волны боли становились всё ниже, всё тише, всё глаже.
— Ну будет, будет, — приговаривала тетя Вера. — Образуется. Найдем их.
— Я не знаю, не знаю, — пыталась выговорить Таня. Она хотела сказать: «Прости, прости».
* * *
— По протяженности…
Голос умолк. Ненадолго.
— Анды. Кордильеры. Куньлунь. Аппалачи. Скалистые горы. Гималаи.
Опять умолк. Тишина звенела комариным голосом в самые уши. Бобка изо всех сил старался смотреть на карандаш, который выводил слова на бумаге. Выводил и не успевал. «Кунь… Лунь? Или слитно? А потом что было? Чичи какие-то скалистые».
Голос безжалостно ожил:
— У самого подножья Уральских гор… Уральских гор… гор, — диктовала учительница. Ходила взад-вперед, точно нужные слова были разбросаны по всему классу. — Лежит Репейск…
От каждого повторенного слова голову заливало внутри тестом. Глаза слипались.
— Репейск. Старый город, основанный, по преданию, Ермаком. Ермаком.
Этот ермак представлялся в виде столярного инструмента. Вроде рубанка. Или утюга.
Осторожно ужалило в бок. Скосил глаза. Девочка скосила в ответ.
— Что? — спросил беззвучно Бобка.
— С большой буквы, — расслышал.
— Основанный ермаком…
— Что?
— Болтаете?
Расправа бы последовала. Но сунулась в дверь голова пионервожатой. Щеки красные. Голос запыхавшийся.
— В зал. Всех. Мероприятие.
Бурмистров, вытянув ноги чуть ли не под соседнюю парту, все свистел со своей задней, куда его сослали учителя в надежде, что так он меньше будет отвлекать класс.
— С-с-ст! Ты. Шапка, слышь. С-с-с-ст. Шапка!
Шурка старался не слушать. И все равно слушал — спиной.
— У тебя под шапкой там рога? Ты что ее не снимаешь?
Порхнул почтительный гоготок.