Книга Крестьянский бунт в эпоху Сталина - Линн Виола
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Постоянное внимание в данной работе уделяется государству. Его доминирующее положение в социально-политической структуре сталинизма и сама природа используемых источников, в основном официального происхождения, заставляют историка рассматривать крестьянскую политику сквозь призму государства. Впрочем, как отмечал Дэвид Уоррен Сабиан в другом контексте, «то, что касается источников, — не обязательно слабость. Документы, показывающие крестьян с точки зрения правителей или их представителей, начинают с отношений доминирования… Цель заключается в том, чтобы изучить структуру крестьянских представлений в рамках динамики власти и иерархических отношений»{26}. Поэтому исследование крестьянского сопротивления тесно связано с государственным дискурсом, языком и ментальностью сталинизма, превратившими крестьян во врагов и искажавшими подлинную сущность их «политики». Такие слова и выражения, как «кулак», «контрреволюция», «саботаж», «измена», «разбазаривание», «самораскулачивание», «перегибы», «массовые беспорядки», «бабьи бунты» и сотни других (обо всех мы в свое время поговорим) затрудняют нашу работу, отчасти заглушая голоса крестьян. Порой нам ничего не остается, как брать их на вооружение, наделяя тем самым весом и актуальностью, которых они, скорее всего, не имеют, по крайней мере в буквальном смысле. Однако семиотический подход к использованию этой терминологии может оказать ценную помощь для понимания доминантных голосов и государства. Если государство и накрывает в этом исследовании крестьянство своей тенью, то это связано с тем, что крестьянская культура сопротивления зависела от государства, развиваясь как часть сталинизма и вопреки ему, получая свою динамику от гражданской войны, развязанной государством против крестьянства.
Широта и масштабность крестьянского сопротивления — т. е. само существование того, что я называю крестьянской культурой сопротивления, — говорят об относительной автономии крестьянства в рамках сталинского «государства-Левиафана» и постоянстве ключевых характеристик крестьянской культуры, политики и общины во время и даже после коллективизации советского сельского хозяйства. Стойкость и выносливость крестьянства, взгляд на коллективизацию как на гражданскую войну, как на столкновение культур позволяют оспорить как тоталитарную модель с акцентом на атомизацию общества, так и более позднюю исследовательскую традицию, заложенную Моше Левином, который говорит о «рыхлом обществе», неспособном образовывать сплоченные классы, готовые защищать свои интересы и оказывать сопротивление государству{27}. Постулируя существование крестьянской культуры сопротивления, данное исследование не ставит целью возродить старое историографическое представление о расколе на «мы и они» в российском (а позже и в советском) обществе, оно скорее предполагает, что дихотомия государства и общества (по крайней мере крестьянского) «снизу» рассматривалась как непреложная данность, однако представляла собой не столько социально-политическую реальность, сколько семантическое оружие сопротивления и взгляд на господствующие силы со стороны подчиненных. Если угол зрения смещается на положение крестьянства в обществе, его отношения с государством, содержание и форму его сопротивления, то советское общество уже не кажется таким отклонением от нормы, каким его обычно изображают. В то же время специфика общего и индивидуального опыта коллективизации вписывается в более широкую историческую картину, и становится ясно, что общие последствия великого крестьянского бунта и его кровавого подавления оказали непосредственное влияние на диалектику и ужесточение сталинизма, в значительной мере образуя подоплеку событий 1937 года.
ПОСЛЕДНИЙ И РЕШИТЕЛЬНЫЙ БОЙ: КОЛЛЕКТИВИЗАЦИЯ КАК ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА
Никогда еще дыхание смерти не носилось так непосредственно над территорией Октябрьской революции, как в годы сплошной коллективизации. Недовольство, неуверенность, ожесточение разъедали страну. Расстройство денежной системы; нагромождение твердых цен, «конвенционных» и цен вольного рынка; переход от подобия торговли между государством и крестьянством к хлебному, мясному и молочному налогам; борьба не на жизнь, а на смерть с массовыми хищениями колхозного имущества и с массовым укрывательством таких хищений; чисто военная мобилизация партии для борьбы с кулацким саботажем после «ликвидации» кулачества, как класса; одновременно с этим: возвращение к карточной системе и голодному пайку, наконец, восстановление паспортной системы — все эти меры возродили в стране атмосферу, казалось, давно уже законченной гражданской войны.
Как евреи, выведенные Моисеем из рабства Египетского, вымрут полудикие, глупые, тяжелые люди русских сел и деревень… и место их займет новое племя — грамотных, разумных, бодрых людей.
Когда коммунистическая партия официально приступила к проведению политики сплошной коллективизации, она провозгласила, что страна находится на пороге великих перемен. С помощью коммунистов из числа горожан и рабочих государство намеревалось «построить» социализм в селе. Коллективизация должна была обеспечить победу на «хлебном фронте» (а значит, и на фронте промышленном). Целью «социалистического преобразования крестьянства» назывались «устранение противоречий между городом и деревней» и искоренение сельской неграмотности. Однако пропаганда того времени рассказывала далеко не обо всем. Ничего не сообщалось о наступлении на культуру и автономию крестьянства или о бесчеловечных методах, которыми власти собирались осуществлять это великое преобразование. В обществе эти аспекты коллективизации были отражены, например, в распространенных призывах «преодолеть отсталость деревни», «ликвидировать идиотизм деревенской жизни», а также в менее распространенном, но пугающем рефрене «большевики — не вегетарианцы»[5]. Большинство целей и ожидаемых результатов коллективизации были скрыты от широкой общественности.
По выражению Джеймса Скотта, публичная формулировка задач коллективизации представляла собой «официальный протокол» доминантной стороны{28}. Этот «официальный протокол» служил ширмой, за которой скрывался «тайный протокол», обнаруживавший истинную сущность великого преобразования — борьбу за экономические ресурсы (в основном за хлеб) и культурное противостояние. Не все коммунисты отличали скрытое от явного, и компартия зачастую действительно была убеждена в своих словах — лицемерие шло рука об руку с заблуждением. Официальный сталинский дискурс (как и большинство государственнических идеологий) использовался в том числе как средство создания логичных и политически привлекательных концептов для объяснения и оправдания зачастую жестоких реалий — идеология была инструментом в руках государства. При столкновении действительности с идеологией, дабы поддержать баланс между правдой, верой (притворной или искренней) и реальностью, шли в ход разоблачение попыток теоретического ревизионизма, изменения курса, сохранявшие, как доводилось до общего сведения, преемственность с генеральной линией, толки об извращении догмы в виде «перегибов», «ошибок» и «уклонов». Если сдвинуть в сторону занавес «официального протокола», то откроется другая сторона коллективизации — тайный протокол партии, т. е., по словам Скотта, «методы и притязания ее правления, которые она не может признать открыто»{29}.