Книга Безмерность - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плодородной почвы самой по себе недостаточно, нужно, чтобы она была перепахана, перевернута и чтобы в нее упало зерно.
И это случилось. В жизни Прокопа произошло потрясение, она разломилась, открылся провал, и в пустоту эту упало зерно.
Ударом, перевернувшим жизнь Прокопа, стало известие об отъезде Ольбрама за границу. Мария выходит замуж, переезжает к своему новому мужу и забирает с собой сына. Хотя Прокоп был привычен к ударам судьбы, такого он не ожидал.
В тот же вечер, когда Прокоп узнал о замыслах своей бывшей жены, к нему пришел Ольбрам. Они поужинали, словно ничего особенного не произошло, и ни один из них не решился заговорить о будущем расставании. Потом они сыграли партию в «лошадки»[8].
После ее окончания Ольбрам принялся расставлять фишки для следующей партии, а Прокоп поднялся, подошел к книжным полкам, покопался, вытащил географический атлас, вернулся и положил его на стол, сбив несколько уже расставленных фишек. Деланно равнодушным тоном он попросил сына показать на карте, где они будут жить. Ольбрам, который в этот момент сосал конфету, не разгрызая, проглотил ее, раскрыл атлас, нашел карту Соединенного Королевства и какое-то время ее изучал. Наконец нашел город, ткнул в него липким от сахара пальцем и произнес нечто урчаще-невразумительное. Питерборо. А затем затараторил, как ученик, вызубривший урок и спешащий оттарабанить его, не слишком хорошо понимая смысл того, что он говорит:
— Это здесь. Видишь? Местность тут низменная, все болота, болота, а вот это река, она называется Нин, и это совсем недалеко от моря. Видишь?
Но Прокоп ничего не видел, ничего, кроме маленького пальца сына, и в голове у него клубились, перебивая друг друга, какие-то дурацкие мысли. Это недалеко от моря, но страшно далеко от Праги, и, наверно, в этой проклятой стране все время жуткий дождь и жуткая скукотища, что же я буду делать тут без тебя, останусь намывать, как дурак, чужие лестницы, и уже никогда мне не придется рассказывать тебе всякие истории, и ты никогда больше не увидишь Олинку, забудешь свою сестру и своего отца, забудешь этот город и все, что тут было, станешь иностранцем, я не хочу, чтобы ты уезжал, мы никогда больше не сыграем в «лошадки», мы с тобой уже никогда больше ни во что не сыграем, Питерборо, Питерборо, это же название для исправительно-трудового лагеря, я не хочу, чтобы ты уезжал, мир и без того уже совсем опустел, я должен видеть, как ты растешь, ты — мой сын, Питерборо, Питерборо, город похитителей детей! Мальчик мой, я не хочу, чтобы ты уезжал…
Ольбрам продолжал изучать карту, водил указательным пальцем по Англии, громко выкрикивая названия городов, рек, гор, но главным образом заливов и бухт. Его тянуло море. До сих пор он знал его по картинкам да по описаниям в книжках.
А Прокоп видел только его маленький пухлый палец, на розовом ногте которого поблескивал налипший леденцовый сахар, и у него стискивало горло. У Ольбрама, которому скоро должно было исполниться десять, пальчики были округлые и нежные, как у маленького ребенка. Но вот теперь он будет расти где-то немыслимо далеко, и постепенно руки у него вытянутся, пальцы утратят нежную округлость, движения их станут осмысленней. Прокоп никогда больше не увидит рук сына, никогда больше не сожмет его ладони в своих. И все невыносимое чувство горя, оттого что у него отнимают ребенка, крадут возможность видеть, как тот растет, сейчас сосредоточилось на этом вытянутом пальце, на этой чуть согнутой детской руке.
А то, что показывал этот палец, перескакивая от Норфолка к Дорсету, от Эссекса к Ливерпульскому заливу, от бухты Уош к Бристольскому каналу, то была не страна, то была география катастрофы. География разлуки, непреодолимой дали в чистом виде. И моря, что омывают тамошние берега, — это воды, где терпят кораблекрушения, это безмерность расставания.
Ольбрам все щебетал, щебетал, забавляясь передвижением красных, зеленых, желтых и синих пластмассовых лошадок через всю Англию. Вот они уже в море и одна за другой становятся кораблями, рифами, морскими чудовищами, маяками, сиренами. А в голове у Прокопа, как будто вколачиваемое молотом, звучало одно-единственное слово: Питерборо, Питерборо.
Питерборо, новое имя беды. У нее накопилось уже столько имен.
_____
Ольбрам уедет. Фреска с Робинзоном-Радомиром на стене в детской выцветет, длинная борода с разноцветными завитками покроется пылью. Отныне это он, Прокоп, станет печальным Робинзоном.
Ольбрам уедет, и вместе с ним покинет эту квартиру детство. Олинка уже вышла из детства, ей скоро шестнадцать, она уже переступила порог возраста игр, кукол и сказок, вступила в пору первых влюбленностей, сумбурных мыслей, и к тому же она редко приезжает в Прагу.
Прокоп чувствовал, что время в самой глубине его существа, словно бы попав в кильватерный след, оставленный ожидаемым отъездом сына, покачнулось, наподобие айсбергов, которые дрейфуют в приполярных морях и у которых, когда они попадают в теплые широты, начинает таять подводная часть, и они теряют равновесие и вдруг с чудовищным грохотом раскалывающегося льда переворачиваются, поднимая гигантские фонтаны воды.
Не счесть, сколько уже раз Прокопа охватывал страх перед временем, которое внезапно рушится, взрывается и укрывается тьмой. Перед временем, которое приносило кровоточащее одиночество. И неизменно причиной тому оказывалась боль расставания, разлуки. Вначале смерть мамы — зрелище окостенелого, ссохшегося тела в еще не заколоченном дощатом гробу. Зрелище, слепящее своей беспредельной очевидностью, в котором смешивались предельная бесчувственность и полнейшее оцепенение. То была его мама, такая родная, такая знакомая, и то была не мама, а какое-то неведомое, совершенно чуждое существо. Эта двойственная, противоречивая, несовместимая очевидность поразила его, мгновенно ввергла в ошеломление. Словно неистово яркий свет вспыхнул у него перед глазами, осветив на миг тайну жизни, и в ту же секунду погас, усугубляя тягостные нагромождения мрака, каменеющего вокруг. Только мрак в этот миг и был освещен.
Мамино тело было теперь лишь усохшим куском мяса, уже тронутого темными трупными пятнами.
Прокоп почувствовал тогда, как земля уходит у него из-под ног, словно бы это ее, землю, предстояло предать земле, и время обрушилось на него всей своей массой. И оттого как бы уменьшились целостность и надежность его собственного тела. Происходила поистине некая ампутация, Прокопа отсекли от его корней. И в открывшуюся в нем глубокую трещину проникла смерть, имеющая привкус подгнившего мяса. В сердце у него дул ревущий ветер, и этот рев слагался в растерянном мозгу Прокопа в слова: «Вот теперь ты оказался в первой шеренге».
Потом была смерть сестры, и он остался один, совсем один в первой шеренге.
Но месяцы проходили, складываясь в года, и ужас постепенно сглаживался, горе смягчалось. Приходило забвение — неглубокое, легкое, как пелена лишайников на скале, как колыхание блеклых трав на песчаной дюне; этого оказывалось вполне достаточно, чтобы укрыть пустыню, спрятать все неровности, смягчить сушь. А жизнь шла своим чередом, властно вступала в свои права. До следующей беды. Тогда тоненькая пелена забвения трескалась, показывалась скала, взметался песок, а такие нестойкие травы и лишайники рассыпались пылью. Под ними же оказывалось горе во всей своей нетронутости; неосязаемые лица умерших почти касались лица Прокопа, и слезы, казалось бы навсегда иссякшие, безмолвно струились из глаз.