Книга Безмерность - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти якобы перерывы и отвлечения вовсе не уводили Прокопа от текста, который он читал, напротив, помогали погружаться в него еще напряженней и глубже. После них он возвращался в книгу, как входят в тенистую и благоухающую лесную чащу. Он предавался грезам в недрах слов, в гуще их плоти, шелестящей отголосками, созвучиями, дуновеньями, в сочной и изобильной плоти, что вся была в складочках и морщинках. И когда грезы его с особой настойчивостью устремлялись в глубину и ширились, Прокоп инстинктивно задергивал выцветшее синее одеяло, словно для того чтобы надежней укрыться в средоточии своих грез и сконцентрировать воображение.
В синеватом полумраке, который тут же воцарялся в сортире, восседающий на унитазе Прокоп со спущенными до полу штанами и лежащей на коленях книгой, смахивал не то на карикатурного короля, погруженного в возвышенные мечтания, не то на дурака, чье чело нежданно озарил свет мудрости. И каждый раз он чувствовал, как близка в такие мгновения подлинная жизнь. Тайна жизни, казалось ему, станет вот-вот осязаемой и откроется во всей своей полноте и просветленности. Бывали дни, когда это ощущение становилось до того острым, что у Прокопа чуть ли не возникало чувство головокружения, как будто он вдруг превратился в канатоходца, балансирующего на проволоке, натянутой над двойной бездной — восторга и ужаса.
И поскольку Прокоп не находил точных слов, чтобы определить свое смятение и свое предчувствие, которое так и не могло переступить порога приотворившейся двери в таинство всего сущего, возбуждение его угасало, мгновенно сменяясь мрачным настроением, и он вдруг чувствовал, что зад у него занемел от долгого сидения на стульчаке. Поясница и ноги замерзли, на ягодицах красный след от кромки сиденья унитаза, на душе беспокойно — и Прокоп поднимался и уныло натягивал брюки.
Однако повторяющиеся неудачи не обескураживали его, и каждый день он снова, сидя в сортире, погружался в чтение. Но вовсе не оттого, что ожидал какого-то определенного результата или внезапного озарения, а просто по привычке и ради удовольствия предаться мечтам.
Совсем недавно Прокоп испытал огромное счастье от чтения в своем излюбленном месте. Уже первые прочитанные слова поразили его, и тотчас же потоком нахлынули самые разные мысли.
Он листал последний номер литературного журнала, отпечатанного на тонкой, чуть ли не папиросной бумаге расплывающимися лиловыми буквами, и вдруг его внимание привлекло короткое стихотворение. То оказался перевод нескольких строк из огромного эпоса «Калевала». Строки эти, взятые из зачина первой песни, были в качестве иллюстрации включены в статью, посвященную великим эпическим произведениям.
На устах слова уж тают,
Разливаются уж речи,
На язык они стремятся,
Раскрывают мои зубы.
Золотой мой друг и братец!
Милый мой товарищ детства!
Мы споем с тобою вместе,
Мы с тобой промолвим слово[7].
Прокоп испытал чувство чисто физического потрясения. Написанные слова, обладающие такой дивной плотностью, материализовались уже в самый момент прочтения. Каждое слово превращалось в крупицу дождя, солнца, ветра, становилось цветком — цветком из гальки, лишайников и плюща. И эти растительные, минеральные, крупинчатые слова наполняли рот, таяли в горле.
То был светоносный, холодящий ливень, веселая дробь серебристых дождевых капель, танец, оставляющий чувство радости на языке. «Золотой мой друг и братец! Милый мой товарищ детства!» В словах этих звучала ликующая дружественность, подобная стремительному, бурному источнику, что, сверкая, вырывается из скалы. Братство являло здесь себя во всей своей неприкрытости, пылкости, доброте.
А над всем этим витало: «Мы споем с тобою вместе, мы с тобой промолвим слово».
Приди ко мне, и мы с тобой промолвим слово — волшебное, магическое слово; присоединяйся же ко мне на празднике слов, блестящих от дождя, от крови, от грязи, запорошенных пылью света; вступи в хоровод слов, шершавых, как кора дерева, как поверхность скалы, шелковистых и нежных, как кожица плодов; пойдем со мною на охоту за словами, которые мчатся по болотистому мелколесью, укрываются в дремучих лесах, плавают в море, сверкают подо льдом, тянутся по небосводу вереницами серо-стальных туч, стаями перелетных птиц, чьи резкие голоса звучат в кронах деревьев; пойдем со мною на свадьбу слов с безмерным земным и небесным простором.
Руны — заклинания, высеченные на камне и на дереве, врезанные в первородный материал. Возгласы, доносящиеся из подземных пещер, со дна рек, из-под корневищ берез, из бескрайних морей, чьи воды отсвечивают свинцом, с безграничного белесого небосклона. Мычание, возносящееся с бесплодных пустошей и вересковищ, со снежных пустынь и волн, ставших торосами. Отзвуки рева зверей с ненасытными красными пастями, криков первобытных людей, чьи гортани еще жестки и сумрачны. Возгласы, усмиренные и облагороженные хрипловатым напевом колдунов-сказителей. Голос земли, на которой взросло племя людей, подобных полчищу дерев, бредущих в бурю против ветра. Звучное великолепие правековой древности.
И эта правековая древность была тут, рядом, Прокоп мог чуть ли не потрогать ее руками. Она расцвечивала цветок преходящего времени, распустившийся над его головой, дышала в вытертую шерсть синего занавеса, дыры которого превращались в галактики, озаряла полумрак сортира, раздвигала его стены, и они исчезали в бесконечности. Она превращала спускаемую в унитазе воду в белопенный студеный водопад, своим грохотом заглушающий рев урагана. И колокольчик, который Ольбрам привязал к веревочке, становился метеором.
А сидящий на унитазе Прокоп был бардом, которого озарило видение, пришедшее из начала времен. Из столкновения мрака, рун и тишины возникал мир.
Прокоп долго сидел так, погруженный в высокие грезы о земле и словах, как вдруг внезапный грохот прервал поток рун.
Звук этот пришел не из глубин прадавней древности и не с дальних побережий Балтийского моря, источником его была всего-навсего нижняя квартира, где начался привычный скандал. Хлопали двери, падали стулья, рекой лилось сквернословие. Мегера Слунечкова распевала руны на свой особый манер.
Долгие эти грезы в четырех стенах сортира, в полумраке, создаваемом синим занавесом, под потрескавшимся цветком преходящего времени, эти сладострастные скитания в лабиринтах слов, внимательное вслушивание в шорохи и шепоты молчания, терпеливое созерцание сновидческих образов в конце концов привели к тому, что в мозгу Прокопа образовался некий отстой мудрости. Смиренной мудрости, замешенной на легком дурачестве.
Именно здесь была плодородная почва, на которой могло проклюнуться нечто — что угодно.
Но время шло, а ничего не происходило. Штукатурный цветок вспучивался, наливался желтизной, множил свои пузыри, наполненные пустотой и сыростью. Дни проходили за днями в ритме, какой задавала метла Прокопа, обметавшая шагреневую кожу его жизни; унылые, мрачные дни, единственными светлыми пятнами в которых были чтение, вечера в «Белом медвежонке» и приходы Ольбрама и Олинки.