Книга Самоликвидация - Имре Кертес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Попробую коротко изложить хотя бы начало этой истории — то есть истории Б., — ее, скажем так, истоки, а значит, все то, что следует знать о татуировке и чего я не смог рассказать следователю (как не смог бы и никому другому), потому что у меня было такое чувство, что история эта пересказу не поддается.
Она и в самом деле не поддается пересказу.
Наверное, мне будет легче выполнить эту задачу, если я вернусь к исходной диспозиции, к тем дурацким вопросам и еще более дурацким ответам, с помощью которых мы, люди, с исчезновением Б. вдруг оставшиеся без собственной истории, пытались эту историю интерпретировать.
Итак, коротко: мы сидели в издательстве, в моей комнате, мы, четыре человека, которые как-никак имели отношение к Б. и его истории; четыре человека, которых — ну, за исключением разве что объективного доктора Облата, который, как и подобает истинному философу и профессору философии, создал себе собственную, нейтральную историю, историю, которую можно было продолжать и продолжать до скончания времен, — словом, люди, которых история Б. не только приняла в себя, но и, в большей или меньшей мере, сделала ни на что не пригодными.
Вообще-то я пригласил их сюда, в издательство, для того, чтобы заказать им небольшие статьи, нечто вроде коротеньких предисловий к сборнику, который будет содержать оставшиеся после смерти Б. произведения. Я надеялся положить перед ними готовый договор, а может, даже вручить чек на скромный аванс. Приглашая их, я, конечно, еще не знал того, что узнал на так называемом совещании так называемой редколлегии: что убогое наше издательство — предприятие убыточное, а потому насчет издания творческого наследия Б. лучше всего помалкивать.
Прошу прощения у самого себя, что должен писать такую несусветную чушь; только сейчас я вижу, как, наверное, трудно моим клиентам, так называемым (а то и настоящим) писателям справиться с голой материей, с предметной реальностью, со всем миром явлений, — чтобы затем добраться до брезжущей за ним сути (если, конечно, таковая вообще существует). Чаще всего мы исходим из предположения, что она, эта суть, все-таки существует: ведь нелегко смириться с тем, что жизнь наша лишена сути; хотя боюсь, именно такова реальная ситуация, или, как сказал бы д-р Облат, этот милый осел, именно таково состояние наличного бытия.
Итак, мы сидели в комнате и молчали: ведь не поддающаяся пересказу история Б. всем нам была прекрасно известна.
Если я правильно помню, первым наконец заговорил я:
— Нет, вы подумайте, какие тупицы: татуировку они заметили, а место и дату рождения не удосужились посмотреть.
Старина Кюрти, который в тот день — не без причин — пребывал не в самом радужном расположении духа, возразил: если я полагаю, что они в самом деле не посмотрели место и дату рождения, то это я — тупица; с другой стороны, полицейские, конечно, тоже тупицы, но тупицы, скажем так, в рамках своей полицейской тупости — если они не видят взаимосвязи между этими вещами, вернее, о такой взаимосвязи даже не думают.
В общем, перейдем наконец к делу. Б. родился в конце 1944 года в Освенциме, или, если быть совсем точным, в концентрационном лагере, во всем мире известном как Аушвиц, в одном из бараков Биркенау.
Я бы вовсе не удивился, заметил Облат, если бы оказалось, что в полиции никто даже не подозревает, что Аушвиц и Освенцим — два варианта названия одной и той же местности. С этим все мы не могли не согласиться, помня о невежестве, глупости, варварстве и злобе, губительное распространение которых в стране, при попустительстве властей, подобно какой-нибудь страшной эпидемии; но согласились мы, если сказать честно, как-то вяло, как бы между прочим, как люди, которые давно поставили крест на возможности исправления и вообще какого-либо изменения общественных нравов. Ведь будь состояние нравов не столь скверным, то и татуировка на ноге не оказалась бы такой уж большой загадкой: ведь тогда даже полицейским было бы известно, что нескольким младенцам, которые за всю историю Освенцима ухитрились родиться там, номер наносили на бедро, поскольку на руку его нанести было невозможно — из-за нехватки места: слишком мала рука у младенца.
Б., который об обстоятельствах своего рождения вспоминал — мягко говоря — неохотно, тем не менее когда я однажды загнал его в угол, рассказал, что четырехзначный номер с буквой «Б» он получил потому, что мать его в санитарном бараке попала каким-то образом в список политических заключенных-словаков; еще я узнал от него, что, насколько ему известно — так он рассказывал, — венграм в лагере накалывали на руку букву «А» и пяти- или шестизначный номер, что же касается венгерских евреев, то у них шансы получить номер на бедро — то есть родиться в лагере, да еще и выжить, — практически были равны нулю (так он выразился, слово в слово).
О том, как он сам остался в живых, я сумел вытянуть из него лишь очень скудные и обрывочные сведения. Вполне возможно, он и сам знал ненамного больше. Я, скажем, так и не понял, известно ли было ему, кто его родители; если и было известно, то говорить о них он никогда не говорил. О том, где и как он провел детство, я тоже почти ничего от него не услышал; совсем малышом он сбежал из сиротского приюта, вот и все. Даже фамилию его я узнал лишь относительно недавно, когда оформлял договоры на публикацию его переводов в нашем издательстве. «Терпеть не могу фамилию, которая досталась мне от предков, как не могу терпеть предков и всех тех, благодаря кому я живу», — сказал он однажды. Эти его слова я записал. Странно: почему мне пришло в голову записывать некоторые его высказывания? Или, может, не так уж странно…
Если сложить и систематизировать все, что я узнал о нем от него самого и от других, вырисовывается примерно такая история. В ходе сортировки прибывших с новым транспортом происходит следующее: или врач, занимавшийся отбором, не замечает, что женщина (мать Б.) на четвертом месяце беременности (что вполне можно себе представить), или беременность у нее вообще еще не видна (что тоже вполне можно представить); возможно также, что беременность в какой-то мере уже была заметна, но врач, который сортировал людей — в печь или на работы, — был настроен в тот день уж очень благожелательно (в конце концов, даже такое можно себе представить!). Настоящие трудности начались примерно месяц спустя: мать Б. с каждым днем теряет вес, и живот у нее заметен все сильнее. Наконец она решается на отчаянный шаг — хотя, по всей очевидности, знает, что этим подвергает риску свою жизнь: под каким-то предлогом (скажем, сославшись на считавшиеся в концлагере самой обычной болезнью флегмоны, гнойные нарывы на ногах) она просит занести ее в список на осмотр в лазарет. Это может означать и верную смерть: среди желающих попасть в больничный блок чаще всего тоже проводили сортировку. На сей раз, однако, сортировку не проводили (по крайней мере, я в этом уверен: ведь если бы проводили, то как беременная женщина могла бы попасть в больничный блок? А она туда таки попала). Дальнейшие события прослеживаются с большей степенью достоверности. Начальницей (блоковой) больничного блока была полька. Мать Б. выросла в Словакии, и с полькой блоковой они друг друга понимают прекрасно; это — ключ ко всему, что происходит далее. Через несколько дней мать Б. открывает блоковой свою — в общем-то и так уже очевидную — тайну. Блоковая, которую, как можно предположить, привела в сильнейшее возбуждение мысль о том, что у нее есть шанс помочь родиться на свет ребенку в лагере смерти, и которая, кстати, поддерживает далеко идущие отношения с некими таинственными силами в главном лагере, — сразу приступает к действиям. Лагерь находится уже в состоянии ликвидации, порядок и дисциплина пошатнулись: в канцелярии регистрируют смерть какой-то еврейки, а вместо нее, при содействии лагерной администрации, возрождается к жизни некая давно усопшая узница-словачка из политических. В Освенциме, где тысячи жизней стирались с лица земли одним движением пальца, чего стоит какая-то одна жизнь?.. Так что в больничном блоке женщина благополучно разрешается от бремени, и, хотя младенца сразу у нее отнимают, мальчик каким-то чудом все-таки остается жить.