Книга Небо в алмазах - Александр Петрович Штейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот свидетельство Леонида Гроссмана из его «Поэтики Достоевского»:
«Достоевский никогда не испытывал характерного для людей его умственного склада отвращения к газетному листу, той презрительной брезгливости к ежедневной печати, какую открыто выражали Гофман, Шопенгауэр или Флобер. В отличие от них Достоевский любил погружаться в газетные сообщения, осуждая современных писателей за их равнодушие к этим «самым действительным и самым мудрым фактам», и с чувством заправского журналиста умел восстанавливать цельный облик текущей исторической минуты из отрывочных мелочей минувшего дня. «Получаете ли вы какие-нибудь газеты? — спрашивает он в 1867 году одну из своих корреспонденток. — Читайте, ради бога, нынче нельзя иначе, не для моды, для того, что видимая связь всех дел, общих и частных, становится все сильнее и явственнее...»
Не устаю, встречаясь с молодыми литераторами, напоминать им, что газетная работа открывает ворота в мир так, как ни один литературный институт в мире!
И — дорогу ко второй книге, первая для иных ведь нередко остается последней...
Не устаю напоминать им, что, не работай Хемингуэй корреспондентом газеты в Испании, не было бы в мировой драматургии пьесы «Пятая колонна» и романа «По ком звонит колокол». Не будь Твардовский сначала сотрудником фронтовой газеты на петрозаводском направлении Карельского фронта, а потом армейской газеты Западного фронта — не было бы «Василия Теркина»...
И, возвращаясь в незабвенную пору тех летних каникул, сызнова воздаю Хвалу Корреспондентскому Билету, виноват, Мандату — он хоть в некоторой степени притупил неутолимую зависть и к Джеку Лондону, и к людям, вошедшим в литературу под гром пушек первой мировой войны, войны гражданской, войны Отечественной, наконец, просто из жизни, из других профессий...
Подчеркиваю — хоть в некоторой степени!
Окрыленные удачей, мы рыскали по городу с надеждой вскрыть еще какой-нибудь гнойник. Однажды мы зашли в чайхану на окраине города. Мясистый узбек сидел на грязной кошме у исполинского самовара. Он разливал кок-чай. Мы взяли в руки глиняные пиалы и с наслаждением отпили зеленоватой жидкости. Хозяин закурил чилим и все поглядывал на нас с плохо скрытым недоброжелательством: он сообразил, что мы тут неспроста. И когда за циновкой, прикрывающей заднюю стенку, внезапно послышался шум и мы вскочили, хозяин сказал, что это кошки охотятся за крысами в подполе. Мы согласились с ним, расплатились и сделали вид, что ушли, однако мы не ушли, а попробовали подойти к чайхане с тыла. У слепой стены мы замерли, прислушиваясь к неясной речи, перочинным ножом просверлили дыру в глиняной стене и, прильнув к ней, увидели темное помещение без окон, с расплывающимися очертаниями человеческих фигур. Рядом, в арыке, неслась желтая вода с гор. Завернув штаны, мы влезли в арык, перепрудили его и, прорыв в стене чайханы еще одно отверстие, пустили воду в подозрительное помещение. Затем мы стали ждать. Из чайханы через несколько минут выскочили перепуганные люди в ватных халатах, они кричали, глаза у них были мутные, блуждающие; люди шатались, вдохнув свежий воздух. Так случайно мы набрели на притон курильщиков анаши — нечто вроде опиума или нынешней марихуаны. Это открытие дало нам материал для большой разоблачительной статьи. К сожалению, в газете не оказалось места, и статья появилась, когда владелец притона, мясистый узбек, уже сидел в чека. Со злом покончили без нашего печатного вмешательства.
Редактор все ласковей посматривал на нас из-под мрачных очков в железной оправе, какие носили мастеровые. Одинокая его душа впустила к себе двух мальчиков, одержимых страстью к газете. Да и мы теперь чувствовали себя своими тут, в редакции, и запросто усаживались на его спартанскую койку в ожидании очередных заданий.
Однажды он даже позволил себе назвать нас маленькими Сен-Жюстами и сказал о том, что́ его очень огорчает — летним каникулам рано или поздно придет конец.
Пока что он зачислил нас на довольствие политотдела. Я получил паек, и гордость моя была неописуема. Крупа, махорка, вяленая вобла, фунт карамелек и бутыль подсолнечного масла стали символами моего совершеннолетия. На политотдельской двуколке мы с Петей отвезли пайки домой, вызвав взрыв горделивого и тщеславного умиления у мам. Посоветовавшись, мы оставили махорку и карамельки для личных нужд.
Я зазнался окончательно, когда в нашу квартиру провели электричество. Это все были хлопоты редактора, не оставлявшего меня и Петю своим трогательным вниманием. Сосед-бухгалтер стал говорить мне «вы». Я окончательно почувствовал себя взрослым и, посовещавшись с Петей, решил произвести чистку собственной библиотечки, умещавшейся на скромной этажерке. Там были книги и издания, меня компрометировавшие. Я уничтожил несколько повестей Лидии Чарской и Клавдии Лукашевич, те самые повести, которые я еще недавно поливал постыдными слезами. Полетела в огонь милейшая Желиховская, туда же решено было отправить комплекты журналов «Золотое детство» и «Задушевное слово». Не без грусти перелистали мы любимые когда-то журналы.
Так сгорели в печке последние улики детства.
ПЕРЕЧИТЫВАЯ ЛЕОНИДА АНДРЕЕВА...
Какие все-таки были чудесные эти каникулы! В это лето нам довелось свести знакомство на короткую ногу с богинями искусства — и с Талией, и с Мельпоменой. Используя свое служебное положение новоявленных газетчиков, мы проникали в театр почти каждый день: путь к контрамаркам отважно прокладывали все те же редакционные мандаты. В городе застряла бродячая труппа, бывали и крупные гастролеры.
Это стало нашей второй службой.
Мы отворачивались друг от друга, пытаясь скрыть душевную слабость (о, нас затопила с головой мелкобуржуазная стихия сентиментальных чувств, и, увы, мы были бессильны перед нею!), когда студент Глуховцев, стиснув зубы, превозмогая свинцовую тяжесть на сердце, наблюдал падение своей возлюбленной Оль-Оль, ставшей в силу социальных условий загнивающего общественного порядка содержанкой полковника фон Корена. Зрелище, представившееся нам, могло сбить с ног не только нас, но и любого красногвардейца, чье сердце огрубело в перипетиях безжалостной классовой борьбы. И так оно и было на спектакле. Оль-Оль падала на колени в тщетной надежде, — нет, чувство Глуховцева не в силах было простить ее, хоть и понимал его разум, что она стала живым товаром по законам, обусловленным режимом.
Я не замечал ни фальшивой провинциальной игры, ни шаржированного грима, ни торчащей из будки плешивой головы суфлера — не до того было! Возможно и наверное, играли с пережимом, с комикованием, с истериками, со всем тем, что привело в гнев и ужас самого автора, когда он посмотрел свою пьесу, уже обкатавшуюся на многих успешных представлениях — и, разумеется, не в нашем захудалом театрике на далекой окраине, а в Петербурге.
«Дни нашей жизни» дают много возможностей для грубого спектакля.
Известно письмо Леонида Андреева Евтихию Карпову, поставившему пьесу в столичном Новом