Книга Любовь и смерть в Италии эпохи Возрождения - Томас Коэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В преподавании много увлекательного. Предметы разбирательств: секс и насилие, алчность и самопожертвование, любовь и смерть, молодость и старость, бунт и власть – захватывают студентов, говоря нечто важное их сердцу и уму. Судебные дела такие живые, что трудно избежать самоотождествления с их героями. И в то же время сама легкость отождествления напоминает о важности упомянутых заветов: прошлое осталось в прошлом, а текст – текстуален. Сколь бы живыми ни казались старинные итальянцы, они все же недоступны нам; их решения, причуды и желания укоренены в прошлом и постижимы нами разве что наполовину. Уже само обсуждение того, какую кинозвезду выбрать на какую роль, возвращает к осознанию того, что любая история, рассказанная сегодня, – произведение искусства, а потому и искусственное произведение. Говоря другими словами, любая история, которую мы сочиняем, текстуальна. Однако есть и второй урок по текстуальности, более важный при обучении историка его методам. Этот второй урок состоит в текстуальной природе самих документов, поскольку судебное дело представляет собой, как и любой иной документ, тонкое переплетение многих жанров. Обиходная речь и простецкий нарратив сталкиваются с более формальным языком показаний и допросов. В таких рамках и под такими влияниями говорят уста свидетеля, но ведь слышим мы их только при посредничестве ушей, сознания и руки нотария. К тому же у каждого свидетеля хватает мотивов на свой лад лепить свою историю. Более того, сами события часто принимали оборот, подсказанный итальянскими литературными нарративами. Соблазнение, предательство и мщение оказывались жанрами жизни, повторявшими богатую подобными сюжетами литературу. Пытаясь все-таки выяснить на занятии, «что случилось на самом деле», мы всегда должны учитывать эту сложную систему линз, преломлявших события в написанное на бумаге.
Почему для этой книги выбраны именно те истории, которые вошли в нее? Почему именно эти дела, а не какие-нибудь другие из сохранившихся тысяч? В основном потому, что они кажутся хорошими историями. Некоторые дела слишком невыразительны, некоторые – фрагментарны или просто несоразмерно длинны. Другие бывают интересными и полными, но оставляют слишком многое неразгаданным. Самые разные черты истории могут привлечь к ней внимание рассказчика. Важны голоса, важна глубина чувств. В каждом деле, о котором говорится в этой книге, есть немало боли, скорби или гнева. Почти в каждом есть и нежность. Кроме того, как писатель, я люблю, чтобы в них была и ирония: диковинные повороты судьбы, жестокие перемены счастья и несовместимые соположения действий, желаний, состояний сердца и ума. И добавить еще щепотку тайны, ведь, в конце концов, у читателя, как и у писателя, должны остаться волнующие вопросы.
Это сугубо личные критерии, прихоть вкуса. Здесь не кроется ни глубокой науки, ни особой точки зрения, ни каких-либо уроков. И все же мой отбор историй дает представление о том, как я понимаю Италию того времени. Есть несколько способов это показать. Возьмем хотя бы жестокость. Мои рассказы часто жестоки. Такова была Италия в эпоху Возрождения. После XX века с его нескончаемым потоком ужасов такие слова могут показаться несправедливыми и самодовольными; но наша публичная культура отвергает жестокость – мы превозносим мягкость и доброту: по отношению к детям, к бедным и слабым, к животным. Итальянцы эпохи Возрождения, при их христианском настрое, также могли культивировать сострадание. Но их жестокость была куда менее стыдливой, чем наша: по отношению к врагам внутренним и внешним, к подчиненным, к париям и, конечно, к зверям. Иерархические социальные структуры, обычаи кровной мести, конфликтность политических отношений на местах и свирепые обряды правосудия – все это дозволяло жестокость или возвеличивало ее. А мой вкус к иронии подчеркивает еще и линии напряженности в обществе, следовавшем противоречивым этическим кодексам. Лояльность итальянца была обращена к тому, что близко: к семье, родичам, патрону – и представляла собой императив, находившийся в резком противоречии с его идеалами: христианским, правовым и гражданским. Он прислушивался и к чувству чести (мстительному, воинственному и мелочному), и к религии (милостивой, призывающей к миру и братскому единству всех христиан).
Когда сталкиваются несколько конкурирующих моделей поведения и принципов, в их драматической, пропитанной иронией борьбе приоткрываются условия, определявшие существование людей. Как обычно, правила поведения важны не потому, что они управляли каждым действием, а потому, что ими устанавливалась цена выбора. В любом месте и во все времена у человека было множество вариантов выбора, каждый из которых обещал как определенные выгоды, так и издержки. Некоторые из них материальны, другие относятся к сферам права, этики, эмоций и даже сверхъестественного, когда, например, гневается Бог или же Богородица утешает молящегося. Иначе говоря, выбор жонглирует множеством вариантов. Великий французский социолог Пьер Бурдьё предложил очень остроумный способ описывать природу свободы и рационального расчета и их пределы; я вернусь к этому, размышляя о причудливой истории любви между Инноченцией и Веспасиано. Бурдьё, игравший в свое время в регби, предлагает представить сознание игрока во время беготни и сутолоки на поле. Благодаря инстинктам или хорошо отточенной привычке, искусный атлет отслеживает рисунок движения игры и планирует свои шаги и финты. Но при этом у него нет времени, чтобы картографировать все движения игроков или расписывать все переплетения причин и следствий – ведь игра слишком быстра и запутанна. На поле жизни, утверждает Бурдьё, происходит то же самое. Мы придумываем себе стратегии, мы играем на победу, но редко бывает так, чтобы мы сидели себе, словно этакий проницательный Макиавелли за рабочим столом, и продумывали длинную цепочку возможных выборов. Тактические построения едва работают даже для шахмат, связанных правилами и ограниченных размерами доски; в жизни они могут не сработать вовсе. В регби тоже есть правила: размеры поля, форма мяча, ворота, боковые линии – все это оговорено; между командами подразумевается джентльменское соглашение не набрасываться на противника с пистолетами и ножами. Но это всего лишь игра, и потому ее правила и наказания отличаются искусственной простотой и ясностью. Жизнь – это тоже своего рода игра, по мнению Бурдьё, но правила в ней нечетки, а игроки соревнуются одновременно на многих полях.
В моих рассказах, на свой лад тоже игровых, я пытаюсь передать игру жизни в Италии XVI века. Как историка меня особенно привлекают моменты, когда разные игровые поля соединяются самым безумным, драматичным и ироническим образом. Проблема выбора и той половинчатой свободы среди ограничений, которую мы называем самостоятельностью, выступает всего нагляднее, когда сам выбор оказывается острым и необычным. Судебный процесс и сам ставит людей в ситуацию трудного выбора, поскольку свидетели часто оказываются в тисках между собственным стремлением уберечься от наказания