Книга Конец света. Первые итоги - Фредерик Бегбедер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня давно мучил вопрос: как Жан-Жак Шуль писал «Розовую пыльцу». Мы с ним регулярно встречались в кафе «Варен» или у него дома, так как жили по соседству, в Седьмом округе, но я так никогда и не осмелился спросить, как он это делал: быстро, или медленно, или под мухой, или в поездке, или потом и кровью на протяжении десяти лет. Потом настал день, когда я решил поверить ему на слово, вспомнив его предисловие к «Розовой пыльце»: «Хотелось бы мне когда-нибудь достичь тусклой и плоской отстраненности, характерной для каталогов Французской оружейно-мотоциклетной мануфактуры в Сент-Этьене, коммерческой фирмы по продаже инструментов, учебника по общей остеологии господ Мюллера, Аллгевера и Вилленегера или витрины магазина ритуальных принадлежностей Борниоля (у них очень красивые трафареты). Но пока мне до этого далеко, я переписываю рулоны телексов с результатами скачек, „France-Soir“ (все выпуски), слова известных английских песен, диалоги из знаменитых старых фильмов, фармацевтические проспекты, модную рекламу — обрывки текстов, в которые время вписывается украдкой и куда успешнее, чем в любые книги. Все остальное, к сожалению, мое… наверное».
«Розовая пыльца» — один из самых странных текстов, написанных в ХХ веке. Он оказал подспудное влияние на огромное число писателей и почти определил поколение, которое можно назвать «предпанковским». Конечно, изначально «Розовая пыльца» — это вид пудры фирмы «Герлен», но вместе с тем это и поп-культурный и снобский коллаж, в 1972 году опубликованный издательством «Gallimard» в поэтической серии «Путь». Жан-Жак Шуль, друг режиссеров Эсташа и Фасcбиндера, представил в нем свой андеграундный пантеон, от танцующей твист Зузу до денди Франкенштейна. Сборник получился одновременно герметичным и роскошным, гламурным и экспериментальным. Читателю вовсе не обязательно все понимать; поэзия ведь может производить и такое впечатление, заставляя почувствовать себя кем-то вроде соглядатая; ты заворожен, ты даже возбужден, хотя сам не способен сказать почему. Этот фиолетовый томик листаешь завороженно и возбужденно, словно ты — деревенский пентюх, которого не пустили в «Кастель», куда у тебя на глазах только что прошли «Rolling Stones» в полном составе, а швейцар по имени Жан-Жак Шуль объявляет тебе: «Прости, самый заменимый из всех живых существ, но эта книга — закрытая вечеринка». В интервью, данном в 2002 году, Шуль, объясняя свой замысел, сказал, вторя Флоберу: «Я хотел создать литературный объект, не основанный ни на чем. Нечто вроде гибрида: Раймон Руссель плюс „France-Soir“». Я сейчас заметил, что в моем «топ-100» довольно много «обрубков». Должно быть, мне нравятся незаконченные произведения, всякие пазлы, все, что не завершено, оборвано на полуслове (псевдодневник Кобейна, «Распродажа» Франка, «Шикарный молодой человек» Пакадиса и многое другое). Странно, что не вспомнился Берроуз… Впрочем, я несправедлив и к тому же ленив, приходится признать эту грустную истину.
В 1994 году я поставил эпиграфом к «Каникулам в коме» фразу из «Розовой пыльцы»: «Он причесывается, надевает или снимает куртку или шарф с таким видом, словно бросает цветок в еще не засыпанную могилу» [95 — Пер. И. Кормильцева.]. «Розовая пыльца» послужила моему поколению учебником жизни, библией дендизма, талисманом, секретным кодом, паролем, известным только посвященным. Я боялся, что в следующих своих книгах Шуль меня разочарует, но этого не случилось, хотя магия первого прикосновения к его творчеству никуда не делась. Думаю, что автор и сам не понимал, что происходит, когда он транскрибирует эти разнородные сигналы, если он вообще о них помнил. Некоторые из его конструкций походят на определения апокалиптической красоты: «Несколько поз. Сопровождение — неразговорчивые стройные девушки с выгнутыми телами… Клуб „Принцесса“, 1966: он пьет, он молчит, он разлетается хрупкими осколками». С той же юношеской надменностью писал Рембо. Можно еще вспомнить дез Эссента из романа Гюисманса «Наоборот». Но здесь поэзия гораздо глубже укоренена в современном декоре; книга заканчивается списком дворцов (отель «Хилтон», Токио; отель «Карлтон», Канны). Это одновременно правдоподобно и нереально, это и сон и явь. Деформированная гиперреальность, показанная через призму рока, роскоши и ночи; письмо, способное предстать литературным эквивалентом полотна Раушенберга. «Его превратили в развалину. Надо видеть эту развалину».
//- Биография Жан-Жака Шуля — //
Жан-Жак Шуль родился в Марселе в 1941 году и на протяжении первых тридцати лет своей жизни не сделал ничего особенного. В 1972 году Жорж Ламбриш издал «Розовую пыльцу» («Rose Poussière») и сделал Шуля культовым писателем. Через четыре года он в той же серии выпустил «Телекс № 1» («Télex № 1»). Затем наступил период полнейшего молчания, продлившийся 24 года. И тут — бац! — выходит «Ингрид Кавен», книга, посвященная его возлюбленной и музе, немецкой певице. В 2000 году книга была удостоена Гонкуровской премии. Еще десять лет тишины, и вот издательство «Gallimard» публикует последний чарующий текст под названием «Явление призраков» («Entrée des fantômes»; 2010) — здесь и сломанное бедро, рентгеновские снимки которого напоминают о Фрэнсисе Бэконе, и разговоры с китайским ресторатором Даве. Шуль требует терпения. Его книги стоят одна другой, его общество — роскошь. Жан-Жак Шуль — редкая диковина.
Давайте останемся в 1972 году. Том самом году, когда появилась «Розовая пыльца», а в «Синяках на душе», в самом низу 132-й страницы, их автор раскрыл свой секрет: «Душа, если мы о ней не позаботимся, однажды окажется перед нами вся в синяках и, задыхаясь, запросит пощады… И скорее всего, эти синяки будут не украденными у других». Всю свою жизнь Саган рассказывает о людях, которые не умеют любить. «Синяки на душе» — особенно пронзительная книга. Композиционно роман выстроен чрезвычайно умело, в нем чередуются художественный вымысел (Себастьян и его сестра Элеонора ван Милем — аристократы из «Замка в Швеции», десять лет спустя превратились в пару светских проституток, ошивающихся в Париже) и автобиографическая исповедь, в которой автор рассуждает о трудно дающемся ей романе, о своем душевном смятении и страхах. На самом деле в «Синяках» Саган использует прием Жида, одновременно опубликовавшего «Фальшивомонетчиков» и «Дневник фальшивомонетчиков», правда, в ее случае оба произведения — и сам роман, и его «ответвление» — объединены под одной обложкой. Я довольно неуклюже скопировал тот же ход в «Windows on the world» (2003), а не так давно эту структуру «work in progress» [96 — Здесь: роман в развитии (англ.).] позаимствовал Лоран Бине в своем романе «ННhН».
Колдовская сила «Синяков» доказывает, что Франсуаза Саган — гораздо более изобретательная романистка, чем можно подумать, руководствуясь искаженным образом бездельницы, проводящей время в Сен-Тропе. «Синяки на душе» — это ее «Крушение», оценка ее писательского мастерства литературной звездой, пребывающей в глубокой депрессии. Она смотрит на своих персонажей с безжалостностью кошки, играющей с раненой мышью. Догадывается ли она, высмеивая пару разорившихся иностранцев, нахлебников богатых друзей, что и она кончит свою жизнь точно так же, поселившись на улице Фош у своей подруги Ингрид? Каждый раз, когда я перечитываю «Синяки», меня пронзает одна и та же мысль: вначале рассуждения Саган интересуют нас не в пример больше, чем перипетии ее героев. Все, что она говорит о своем романе по ходу его сочинения, звучит правдивее, достоверней и трогательней, чем то, что по ее воле приключается с Себастьяном и Элеонорой (посещение ночных клубов, отпуск на юге, безумные разговоры и т. д.). Позволяя нам заглянуть за кулисы своего искусства, Саган нейтрализует воздействие собственного романа. Это не значит, что исповедь — самый выразительный жанр, просто смешивать исповедь с вымыслом трудно. За пять лет до того, как Серж Дубровски придумал неологизм «автовымысел», имея в виду вымышленную автобиографию, Саган показывает, что применить этот прием на практике невозможно, потому что читатель, листая страницы, отдает себе отчет в том, что «авто» захватывает его больше, чем «вымысел». Действительно, подлинная часть — это какое-то чудо деликатности: «Я знала, что этот тополь проживет дольше, чем я, зато это сено, напротив, сгниет раньше; я знала, что меня ждут дома и что точно так же я могла бы еще на час остаться стоять под этим деревом. Я знала, что всякая поспешность с моей стороны была бы не меньшей глупостью, чем медлительность… Но эти счастливые мгновения слияния с жизнью, если хорошенько их запомнить, в конце концов всегда образуют нечто вроде лоскутного одеяла, этакий уютный пэчворк, которым так славно прикрыть свое тощее нагое тело, дрожащее от одиночества». Вымышленная часть поражает меньше: «Где же они живут? На пороге август. Они не могут находиться ни на улице Флерюс, ни на Лазурном Берегу, — с этим покончено. Может, в Довиле?» За каждым жестом Себастьяна и Элеоноры ощущается присутствие Саган, напоминающее о придирчивой наставнице или Альфреде Хичкоке, который соглашался мелькнуть в кадре своего фильма, но не больше чем на пять секунд. Или представим себе Бенжамена Констана, уставшего от Адольфа. Она пьет виски без воды и не может вытянуть главу, зато из-под ее пера выходит один из самых оригинальных романов второй половины века. В финале нас ждет сцена в духе Пиранделло: автор принимает своих героев в доме в Нормандии; сон и явь сливаются в едином весело-небрежном и печальном потоке, похожем на жизнь. Это очень красиво — как облака над морем. Саган пишет точно так же, как ребенок рисует пальцем цветок на запотевшем окне. «Для чистых сердцем, как для индейцев, надобно устроить резервации».