Книга Петля - Аркадий Адамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тоже молчу.
Наконец, не поднимая головы, Зинченко цедит сквозь зубы:
— Денег не брал… В котлован не лазил… А как звать, помню. Федька сказал.
— Как же ее звали?
— Вера. Фамилия Топилина…
— Верно. И поехали вы оттуда на Казанку. Это тоже верно?
— Тоже…
— Грузили вы там один вагон-ресторан. Кто в нем директор-то, помнишь?
— Зинаида Герасимовна…
— Правильно. Так и Федька сказал. А кому-нибудь вы в ту ночь рассказывали про смерть Веры Топилиной? Вот выпили вы там, у Зинаиды Герасимовны…
— Ей и рассказали.
— Так. Ей, значит. А еще кто-нибудь там с вами выпивал?
— Не помню уж. Вроде никого больше не было. Эх… Да разве вы поверите?
Иван поднимает голову, раздраженно отбрасывает рукой волосы за спину и смотрит на меня. И я вдруг подмечаю в рыжих его глазах уже не злость, а тоску и усталость. И этот раздраженный жест рукой почему-то нравится мне. Кажется, ненавистны ему эти кудри по последней мужской моде.
— Зачем отпустил-то? — спрашиваю я, кивком указывая на его шевелюру.
Иван хмурится.
— А-а!.. Все Надька.
И неожиданно мне становится его жалко. Это он хотел понравиться собственной жене — вот в чем дело, скорей всего. Пытался вернуть ее. Угодить хотел, дуралей. Сильно же, наверное, любил ее. Ну, а когда ничего не помогло и все пошло под откос, он отвез дочку в деревню, к слепой матери. Да, все это надо было ему пережить. Все это нелегко человеку дается, каждому человеку, всякому…
— А знаешь, Иван, — говорю я, — сейчас я тебе верю. Все больше верю. Потому что сейчас ты о человеческой совести подумал. О том, например, что у Нади-то ее нет, совести. Верно говорю?
— Ну… — передергивает плечами Иван.
— Что она и жена плохая, и мать никудышная. О дочке-то она скучает, не знаешь?
— Некогда ей скучать.
— Ну вот. А от ее совести, может, к своей перейдешь? У тебя она есть? Ну, дочку ты у Нади отнял. Допустим, поделом, правильно. А дальше? К слепой матери в деревню отправил? А та сама из милости в колхозе живет, говорят. Так есть у тебя-то совесть, Иван?
Лицо у Зинченко становится совсем белым, губы нервно подергиваются и глаза суживаются от злости. Он цедит сквозь зубы, готовый, кажется, броситься на меня:
— Да кто тебе все это сказал? Кто тут заместо меня разобраться может? Чье это собачье дело?! «Из милости»… Да она у младшего моего братени в доме живет. В семье. И Ленка моя там. Сыта, ухожена, не то что при матери. А братень там человек уважаемый, бригадир. Да я, если захочу… А! — самого себя обрывает Зинченко и взмахивает кулаком. — Чего уж теперь говорить. По Федькиной милости теперь вот горю как швед.
— Уж лучше бы ты, Иван, в деревню уехал, что ли, — досадливо говорю я, невольно заражаясь его тоской и злостью. — Жалкая у тебя тут получается жизнь, понимаешь? Недостойная человека жизнь. И не Федька тут виноват. Чего уж на Федьку все валить. Ты ведь сам его выбрал.
— Это точно… — глядя в пол, соглашается Зинченко.
Некоторое время мы молчим, словно приходя в себя после этой для нас обоих неожиданной схватки. Потом я спрашиваю:
— Скажи, Иван, честно, разве ты в котлован не спускался?
— Не… — трясет своей гривой он, не поднимая головы. — Я покойников боюсь.
Вздохнув, он выпрямляется на стуле и смотрит в сторону.
— А деньги? — снова спрашиваю я. — Как их поделили?
— Да никак. Федька дал мне две красненьких. Ну и…
— И сказал, — усмехнувшись, заканчиваю я, — что вы с ним теперь одной веревочкой связаны. Если его посадят, то и тебе сидеть. Так, что ли?
— Так…
— А ты ему поверил. А как же! Он небось уже под судом был. Уже все прошел. Ты и поверил, да?
— Поверил…
И в рыжих его глазах светится сейчас такая тоска, что лучше в них не заглядывать.
— Федьку ждет страшный суд, последний, — жестко говорю я. — Федька застрелил человека. И стрелял в другого, — я чуть не добавляю «в меня», но вовремя удерживаюсь. — Это бандит и убийца. У него ничего уже святого в жизни не осталось. Зверем живет. — Я невольно вспоминаю Анну Сергеевну, детский голос ночью из-за стенки, говоривший страшные, совсем не детские слова. — И дома он зверем был, — добавляю я.
— Федьку боятся, — соглашается Зинченко и вздыхает. — Сильно все боятся. Чего уж говорить. Пропащий он, видать.
— А вот ты не пропащий, — говорю я. — Ты еще можешь с четверенек подняться, на двух ногах стоять. Эх, Иван… Тебе настоящая любовь нужна. Не Надькина. Такая любовь только злость в душе копит. А тебе нужна любовь, которая добро приносит. К примеру, ты дочку любишь. Или мать. Это же добрая, светлая любовь, ты же сам чувствуешь. Ты еще встретишь женщину, которая тоже тебя так полюбит. Ты только встань на ноги, оглядись, себя покажи, чтоб тебя тоже за зверя не приняли. И тогда тебя тоже так полюбят. Дочка уж точно. И мать, конечно. Для них лучше тебя на свете и сейчас небось никого нет. Думай, Иван, думай. Ты ведь неглупый мужик. Совсем даже неглупый. И молодой. И сильный. Чего тебе еще? Ты же все сможешь…
Я чувствую, как сам волнуюсь, как мне больно за этого запутавшегося человека, за его несуразную, изломанную судьбу. Как мне хочется, чтобы он мне поверил. Почему, черт возьми, он поверил Федьке, почему он не может поверить мне? Какие слова для этого найти? Нет, он поверит! Он должен поверить. И послушаться тоже должен.
— …Послушай меня, Иван, — прошу я его. — Тебе недолго быть у нас. За тобой ничего нет, кроме этих краденых двух десяток, которые ты у Федьки взял. С тобой быстро разберутся. И как выйдешь на свободу, уезжай. Немедленно, понял? В деревню уезжай, к своим. Там тебя помнят ведь другим. Хорошим парнем помнят. Таким ты там опять и станешь. Вот увидишь. Дочка с тобой за руку по деревне пойдет. Люди с уважением здороваться будут. Ты же работать начнешь. У всех на глазах. А дальше будет видно. Ни в один город тебе дорога не заказана. Ты понял меня?
— Понял. Не пень…
— Ну вот. А мне, Иван, надо разбираться дальше. Мне надо выяснить, что же случилось с этой Верой Топилиной. Ты тоже слышал ее крик?
— Слышал…
— И никто потом не вышел к воротам?
— Не. Никто.
— А ведь с ней кто-то был… — задумчиво говорю я уже самому себе. — Кто-то был…
И мы снова молчим. Но это уже совсем другое молчание, чем прежде. Иван вдруг стал мне близок чем-то, даже дорог. Словно мы с ним вместе что-то пережили, помогли друг другу в тяжелый миг. И в душе Ивана что-то, мне кажется, откликнулось на мои слова, что-то стронулось с места. Он тоже взволнован. Не испуган, не озлоблен и насторожен, а взволнован. Однако мне сейчас совсем нетрудно вот так, при нем, думать вслух.