Книга Восстание. Документальный роман - Николай В. Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Московский поезд отходил через два часа, и мы направились по заснеженной улице, ведущей к вокзалу, переглядываясь: не взяли. Вокзал оказался островерхим и пустынным теремом. Когда поезд тронулся, мы по очереди выходили в коридор, едва ли единственные в вагоне, и жадно глядели на ползущие мимо сопки, которые сменились тундрой. Вслед за ней появились Хибинские горы. Вблизи они были похожи на лежащих белых мамонтов. С другой стороны вагона плыла тундра, перетекающая в озеро-зеркало. Хибины казались выше и площе Вогезов. Через несколько часов поезд въехал в едкий туман, белесую удушающую пелену, чей запах проникал даже сквозь обитые резиной двери. Вскоре показался и бумажный комбинат, плюющийся смрадом из всех своих змееобразных и конусовидных труб. Когда запах наконец выветрился, я посмотрел на спящих детей, сам почувствовал тяжелую усталость и заснул.
Я был в некоей комнате и искал туфли. Один туфель нашел, другой не найду. Потом вижу, рядом сидит Олюша и чистит мой второй — который я искал — туфель желтой ваксой. Оказывается, что оба туфля — светло-желтые, вернее, светло-молочно-кофейные. Потом оказывается, что Олюша чистит уже в подвешенном состоянии не ботинок, а громадную светло-желтую лошадь. А через некоторое время я начинаю ей помогать — чистить ваксою лошадь, подвешенную вверх ногами к потолку.
Ленинградский перрон и площадь перед вокзалом напугали Нину и Мари людским водоворотом, орущей и давящейся толпой, в которой сновали инвалиды. Один был безногий на тележке с двумя брусками, которыми он отталкивался от асфальта, а другой на костылях; оба ничего не просили, лишь барражировали в толпе и высматривали что-то свое. После Вишеры пронесся овражистый берег реки, серая вода, фермы моста и началась желтая болотистая равнина, которой слиться с горизонтом мешали две церкви, белокаменная, твердо стоящая, и рядом деревянная, с содранным крестом, склонившаяся. Когда безлюдные луга сменились серыми покосившимися избами, я все понял и до самого Калинина больше не смотрел в окно. Из-за платья другого кроя и чемоданов с бельгийскими клеймами нас принимали за иностранцев, хотя и знающих русский язык. Анна всю дорогу молчала и лишь иногда тихо разговаривала с девочками. Меня, впрочем, мало что из увиденного удивляло, а дорожные события и попутчики словно плавали в тумане. Я возвращался с любимой женщиной, с девочками, которых хотел удочерить, и ждал, что если не прямо-таки сразу, то по крайней мере наведя справки, найду маму, Олечку, Толю и Марго. Все остальное казалось декорациями в спектакле, который близится к финалу и после которого начнется не сон, а жизнь.
Когда поезд замедлил ход и в окне возникли гордые пилоны Парижа в окружении казарм Пролетарки, я вздрогнул от неуместности этих линий. До войны, каждый вечер возвращаясь в свой строгий замок, я никогда не думал о его несоответствии пейзажу. Калинин мало изменился и даже похорошел, через Волгу строили новый мост. На утренних солнечных улицах ветер ворошил шарообразные кроны лип. Белели колонны, сияла отреставрированная лепнина. Документы на паспорт у нас приняли быстро, взамен выдали временные, и я направился в трест, оставив Анну с детьми в гостинице. Из стариков никто не воевал, вся моя бригада работала как прежде, только Петренко умер от сердечного приступа. Начальство приняло меня осторожно, расспрашивали, как и что случилось на войне. Стараясь не слишком вдаваться в детали, я рассказывал о болотах, плене, побеге, Бельгии, часах, Леоне. На меня смотрели как на диковинку. Прорабов не хватало, и я был оформлен без всяких проволочек. Когда-то я отправлял письма домой, записывая обратным адресом контору, и теперь надеялся, что из дома мне что-то писали, но выяснилось, что нет, в Мелиоводстрой для меня ничего не приходило. Зато Алеев нацарапал на четвертушке адрес знакомой своей племянницы, которая сдавала часть дома в Затверечье, — «1-я Новозаводская, 141, Полина Семенова».
Я вернулся в гостиницу, и мы с детьми спустились в столовую, где обедало несколько командированных. Гулко звякали вилки и стаканы с чаем на передвижных столиках, которые возила усталая женщина в некогда накрахмаленном переднике. Анна тихо сказала: «Мы пойдем вместе. Нет сил сидеть среди этих ковров, а снять их нельзя, они заткнуты под кровати. Нина уже кашляет». В номере я достал последнюю плитку «Bruyerre» и раздал всем по квадратику шоколада. Свернув с центральных улиц к мосту, мы оказались в ином городе. Буро-зеленые, стертые и потрескавшиеся заборы со сгнившими досками тянулись бесконечной очередью, и за ними прятались черные от дождя избы. Ночью были заморозки, поэтому грязь на развороченной дороге замерзла и можно было идти быстро, обходя только глубокие лужи, прикрытые тонким льдом. Новозаводская длилась мучительно долго, фонари горели далеко друг от друга и зимой, разумеется, стояла вечная тьма с редкими огоньками в окнах. Здесь жили все вперемешку: рабочий люд, служащие разных контор и моряки речного пароходства — в общем, все, кому не достались квартиры в домах с лепниной.
Полина оказалась милой и юной учительницей младших классов. Увидев ужас в наших глазах и быстро соотнеся его со множеством половиков и ковриков, пыльными занавесками, а также запахом — пахло сгнившими яблоками, — она пообещала привести жилье в божеский вид к следующей неделе. Но и назначила цену Полина в полтора раза выше всего, что я видел в объявлениях; наверное, наш заграничный вид на то ее воодушевил. Другие дома оказались хуже, а в третьи и вовсе заходить не захотелось. Здесь же крыльцо было отдельное, пол крепкий и без щелей, печь не потрескавшаяся, две теплые комнаты и кухня, причем наши с Анной покои не соприкасались стенами с хозяйкиной половиной. Как и у соседей, к дому примыкал участок — не сад, конечно, а палисадник, четыре яблони, смородина, малина. Это была довольно глухая, нешумная улица с немногими соседями, что на первое время нам подходило. Через несколько дней я отнес на Новозаводскую задаток.
Лежа на перине, мы слушали сверчка и лай соседских собак, который те поднимали, когда находилась душа, способная доползти до конца нашей улицы. Нина и Мари спали вместе на другой, такой же пружинной кровати. «Боже, зачем мы вернулись. Темень, грязь, и еще тот человек на пристани». — «Какой?» — «На которого ты смотрел. Я его тоже заметила, я тоже все поняла». — «Подожди, ну что ты волнуешься. Меня никто не задержал, и даже ни на что не намекали. Сейчас мы поживем здесь, потом я съезжу и найду своих, и мы переедем. У нас в Ярцеве все совсем другое. Или не переедем, а снимем что-то получше». — «Сережа, мы ошиблись». Я вскочил, подошел к неширокому окошку и прижался лицом к стеклу — от дыхания стекло мгновенно запотело. «Надо было бежать во Францию», — продолжила Анна. Я рисовал на запотевшем стекле виселицу с человечком. Конечно, она была права, но это была лишь часть правды; вся правда заключалась в том, что у нас все-таки были надежды на то, что жизнь если не изменилась, то направилась в какую-то новую сторону. Мы не столько ошиблись, сколько оказались шахматистами в ситуации пата: куда ни пойди, везде окажешься под боем. «Подожди, — повторил я. — Я найду своих, и совершенно точно дальше что-то произойдет, отчего все изменится». От громкого разговора проснулись дети, и Нюра ушла их укладывать.
В тресте меня назначили на близкую работу — командовать бригадой, которая бурила скважины в окрестностях города. Я принес в контору справку, что мы подали в загс заявления на свадьбу и удочерение девочек мной. Никто не интересовался моими военными делами, все знали, что я сбежал из лагеря для пленных и жил в Бельгии, чинил часы, — и этим все ограничивалось. Оккупация закончилась семь лет назад, но до сих пор искали врагов, ужесточили приговоры и забирали не только за работу на немцев, а еще и за мелкие кражи или даже недостачи. За три дома от нас взяли соседку, вахтера химкомбината, — та унесла со склада две бобины вискозных ниток и получила семь лет. Я догадался, что если меня возьмут, то вряд ли смилостивятся и дадут условный срок.