Книга Мера моря. Пассажи памяти - Ильма Ракуза
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Октябрь уж наступил – уж роща отряхает
Последние листы с нагих своих ветвей;
Дохнул осенний хлад – дорога промерзает…»
Становится неуютно, над Невой образуется туман, начинается игра серых тонов. Серы не только улицы и тротуары, казармы доходных домов и их унылые дворы, серы и каналы в гранитном обрамлении, и балюстрады, Казанский собор и свинцовое небо. И снующие везде люди, серый муравейник. День, пригнувшись, влачится от сумерек до сумерек, обтрепываясь на окраинах города. Масштаб уменьшается. Счастлив тот, кто может остаться дома.
Вот и ноябрь. В Ленинграде промозгло и темно и накрывает зловонным колпаком запахов дыма, гари и бурого угля. Корабли теперь двигаются по Неве еле-еле, в переполненных автобусах пахнет влажной одеждой. Повсюду скопища людей, словно спасение в этом, животно-стадно-рабском. Словно теснота может защитить от несправедливости природы и непроницаемости высших сфер.
Ноябрьская серость и ноябрьские бури. Потом снег как избавление. Белыми хлопьями он ложится на северный город, в зимних сумерках придавая ему светлые контуры. Снег лежит на парапетах, на каменных львах и сфинксах, крышах и куполах. На венценосной главе Екатерины и «Медном всаднике». Сверкающий и тихий. Поскольку холодно, все звуки приглушены, все замерло в холодном великолепии. Лишь когда снег тает и начинает чавкать мокрая грязь, безмолвная красота сникает.
От ветра зависит, снег ли превратится в слякоть или слякоть в лед. Все происходит быстро. Не предусмотрел (правильную обувь), остался с носом. Тротуары не чистят, так что шлепнуться дело нехитрое. (Город снизу.) Просто беда для стариков.
Реки и каналы в черном молчании. Пока не затянутся ледяной коркой, которая станет толстым ледяным покровом. У Петропавловской крепости за дело принялись любители зимних купаний: прорубили во льду прямоугольник и ныряют. На глазах у любопытствующей публики.
Лед на Мойке, на канале Грибоедова, Фонтанке, лед на Карповке, на Большой и Малой Невках, на Неве. Когда Ленинград в 1941 году был взят немцами в кольцо, и блокада продолжалась девятьсот дней, только «дорога жизни» по льду Ладожского озера связывала город с внешним миром. По этой единственной трассе (под непрерывным артобстрелом) в город доставляли оружие, боеприпасы и продукты. Город голодал, но не сдался. Этот героизм обошелся в миллион человеческих жизней и десять тысяч разрушенных или поврежденных зданий.
Глубокой зимой строгость прямых, как по линейке проложенных улиц (называемых линиями и проспектами) еще строже. Строже и классицизм дворцов, гранит парапетов, силуэт «Крестов». Там, за этим массивным сооружением, где при Сталине сидел сын Ахматовой («Реквием»), начинается фабрично-заводской ландшафт, неуловимо печальный.
Старое университетское здание, где располагается филологический факультет, стоит прямо на Неве. На Васильевском острове, напротив площади Декабристов с конной статуей Петра Великого. В перерывах между лекциями все выходят на набережную. Даже при минусовой температуре. Напялил меховую шапку и на улицу.
Особенно, когда Нева предлагает свой самый грандиозный спектакль: ледоход. Это происходит когда? В начале или в середине апреля? Река уже не сплошной ледяной покров, по ней медленно двигаются льдины, большие, маленькие, горообразные и похожие на медведей, трутся друг о друга и сталкиваются, пихаются и раскалываются, образуют нечто чудовищное и вдруг рассыпаются. Звучит, как музыка сфер. Хрустально и вместе с тем с натугой. Тут и бубенцы, тут и стоны, тут и стеклянная арфа, тут и треск. Слух следует за взглядом, взгляд за слухом, ибо каждую секунду сочетание – звуков – меняется. Фантастика, эта акустическая пьеса, которая бесплатно разыгрывается дня три: событие природы посреди большого города. Невозможно насмотреться (наслушаться). И окаменевшая красота Ленинграда блекнет, становясь декорацией.
Наступают ветреные недели оттепели, которые разрешаются поздним, осторожным началом весны. Пока в мае природа не вступает бурно в свои права, выстреливает зеленью, охватывает все вокруг. Превращение ощутимо, дело нескольких дней. Словно волшебник взмахнул своей палочкой – и чудо, что только что было голо, уже в кудрявой листве. В мае город разрастается, в его инженерную геометрию вмешивается зелень деревьев.
Бракосочетание природы и города Ленинград празднует в июне, в белые ночи. Светло с утра до поздней ночи. Лишь с двух до пяти царят сумерки. Больше трех часов сна в это время никому не нужно. Окрыленная прозрачность проясняет голову, ноги сами готовы идти, вдоль по набережным, по светлым ночным улицам и паркам. На улице много молодежи, с гитарами и песнями. Бодрой, ведь химия света просветляет и самое мрачное состояние. Как она просветляет город, его высоты и бездны.
Ленинград уже не вполне от мира сего, словно парит между реальностью и вымыслом. И проблемы теряют в весе, трепещут без боли в пространстве всеобщей эйфории. Все летит, присоединяйся. Все удается, еще не начавшись. Как-то я сажусь на корабль и плыву в Петергоф, дворец и искрящиеся фонтаны словно воплощение рожденной июнем фантазии.
Вечером небо бирюзовое. К полуночи цвет блекнет, отступая до мертвенной белизны, которая постепенно покрывается серой пеленой. Лишь теперь газету читать трудновато. Но можно, просто, чтобы убедиться, что и ночью не совсем темно.
Цветовой спектр, градус яркости и прозрачности – неописуем.
Легкость парения – неописуема.
Возможно ли, что даже болезнь в это время смыкается с экстазом (как в «Белых ночах» Достоевского)? Трущоб на канале Грибоедова больше нет, но одинокие персонажи типа Раскольникова все еще слоняются вокруг, клонятся как плакучие ивы над водой, таращатся вниз. Свет не знает пощады. У кого нет дома, останется на улице, кто безумен, этого не спрячет. Тем, кто не спит – таким и другим – имя легион. Их карнавальное шествие тянется по засвеченному негативу ночи.
Светлым июньским вечером я сидела у Виктора Андрониковича Мануйлова, моего «советника» и здешнего научного руководителя. Полторы комнаты, которые он занимал в коммуналке на Четвертой Советской улице, были заставлены так, что между мебелью и кипами книг оставался лишь узкий проход. Книги повсюду: на стенах, на черном рояле и под ним, на спартанской кровати и под ней. Он – маститый ученый – учтиво провел меня в каморку, размером с полкомнатки, предложил устроиться за маленьким столом, отведать пирог и ряженку. Трогательно заботливый. За шестьдесят, лысый, со здоровым цветом лица и нежным румянцем, скорее младенец, чем Будда. Мягкие руки, круглый животик.
Чай пили в комнате, на краю кровати. Здесь он показал мне и некоторые из своих сокровищ: письма Сергея Есенина, акварели Максимилиана Волошина. Оригиналы, конечно. В основанной Волошиным колонии литераторов в крымском Коктебеле он провел все лето, работал над изданием волошинских сочинений. Он любил общение, собирал вокруг себя учеников. Едва я успела с изумлением углубиться в драгоценный архив (который он позже передал в Академию Наук), пришли новые гости: студентки с белокурыми косами и васильковыми глазами, филолог Ирма Кудрова и долговязый аспирант. Виктор Андроникович извинялся за тесноту, потея, передвигал стопки книг, переносил стулья над нашими головами. Мои дорогие, мои дорогие, щебетал он высоким голосом, позвольте вас познакомить. И вот мы уже счастливо сведенные вместе люди общей судьбы. Здесь нет цензуры. Есть свободные мысли и редкие книги, которые мне бы не выдали в Салтыковке. Бери, читай. И спрашивай, о чем хочешь.