Книга Змеесос - Егор Радов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пора, — вдруг сказал тот, который назвался Якубом. — Сейчас вас арестуют, гниды; охрана порядка сейчас придет!
— Так ты — стукач?! — закричали все остальные хором, вставая с кресел.
— Я не говорил так. Сейчас вас всех схватят, негодяи!
— Ах, скотина… — воскликнул Леопольд, вынимая нож.
— Подожди, — убежденно сказал Эрия. — Может быть, он врет.
— Может быть, — злобно проговорил Леопольд, приставляя нож к горлу того, кто назвался Якубом. — Сейчас мы проверим. Если придут за нами, я успею его прирезать.
— Не надо меня убивать, — залепетал этот Якуб. — Я создан только что, я люблю свою жизнь…
— Верь в то, что ты — не стукач! — торжественно сказал Леопольд Узюк.
— Верую!
И гут же раздался бешеный стук в дверь со словами: «Откройте, охрана!», и Узюк медленно-медленно вонзил свой нож в горло этого Якуба, наблюдая его кровь и смерть.
Потом раздался оглушительный удар, и сломанная дверь раскрылась. В комнату вошло десять людей во френчах.
— Дружище Узюк? — спросил старший из них, похожий на исторического деятеля. — Вы и ваши соратники объявлены врагами народа! Сейчас вас повезут и тюрьму и после пыток отрубят вам руки-ноги, распнут за бедра и плечи, проткнут глаза и уши и отрежут язык. Приступайте.
— Они зарезали Александра Ивановича — Почетного Стукача Отчизны! — жалобно закричал некий человек, увидев труп.
— Вот гниды. — сказал старший.
— Ничего, — гордо проговорил Узюк, протягивая ноги для кандалов. — Всем вы не отрубите руки-ноги, не распнете за бедра и плечи, не проткнете глаза и уши, не отрежете язык. Долой Артема Коваленко!
— Заткнись, козел! — приказал старший и быстрым ударом поверг Леопольда на пол. Потом он произвел ряд жутких ударов ногами и руками, в результате которых Узюк оказался полностью избит и окровавлен, а потом с улыбочкой достал из кармана опасную бритву и стал осматривать какое-нибудь место на Леопольдовом теле, которое можно первым покорежить и порезать.
— А впрочем, нет, — вдруг сказал он. вставая. — Мы займемся тобой в тюрьме, лучший дружище!
Неожиданно какой-то человек во френче подошел к Мише Оно и указал на него пальцем.
— Кто ты, дружище? Александр Иванович ничего не говорил про тебя.
— Я никто, — ответил Миша. — Я здесь. Я не нашел себя.
— Это запрещено, — сказал подошедший старший. — Все должны кем-то быть. Будь с нами!
— Я не знаю, — сказал Миша.
— В тюрьму его! — приказал старший. — Он не хочет выполнять закон!
И восхитительные холодные кандалы сомкнулись на щиколотках Оно, и злые удары заставили его чувствовать боль; и мрачная специальная машина приняла его в себя, как и остальных; и все продолжалось, а машина ехала вперед. Что-то произошло.
Шеперфилл сидел и пил кофе. Где-то находился Яковлев и шел по дороге, не зная, что предпринять. Его путь был веселым и прекрасным; он медленно шел вдоль роз и кипарисов, переходя через ручьи и каналы, и вся реальность перед ним была словно резиновой, вмещая в себя все. Окружающее цвело вокруг возможностями, именами, встречами и изобретениями; молочные деревни с камышами у воды отражали солнце, как планеты и спутники, и апельсины изящно лежали на матери-земле, словно грибы или другие плоды. Вокруг могли быть снега со льдом, обращенные в мороженое или в полярный простор; пятнистые джунгли с матерым туземцем около дупла; удобный пластиковый кабинет со столом и схемами мира на столе; лучшее подземелье, или вакуум — и все так ужасно! безлюдно! бездонно! — надо иметь с собой родной, знакомый с детства предмет, чтобы укрыться враждебным пространством, как одеялом, ощущая присутствие предмета в своих верующих руках; могло быть голубое ничто, или зеленое, или желтое, и ничего другого — но оно оборачивалось явленной штучкой-дрючкой, переставая быть собой; могло случиться завершение этого периода, и тогда все творится снова, или нет; могли быть ледяные хижины со смертью на краю; могла быть грусть. Яковлев летел сквозь мир, чувствуя свое состояние сотворить и быть здесь, или не быть — Просто так, хочется что-то сделать, не почему, не отчего, не для чего. Рай, как идеал, не зачеркивающий предыдущее вместе с грехами и любовью, был словом для обозначения этого. Это надо было начать, чтобы возникли ситуации, в которых начать и кончить приятно и хорошо; и их ценность ясна. Разговоры про бред соблазнили друга на долг, но осталась все же тайна, из которой может что-то выйти. Это здесь, это истина, это мечта, это Иисус Кибальчиш. Иисус Кибальчиш расчесался на прямой пробор, его нет, в него он не верит, он самый главный, но Яковлев может все. Иаковлев никого не нашел, у Хромова не получилось. Они были трубачи, друзья и любовники, но что-то произошло, потому что им так захотелось. Нет, неправда, им захотелось, чтобы не было, или все равно; ведь все-таки это и есть самое прекрасное, зачем низводиться в животное состояние? Что означает этот бред? Улица, как степь, как длинное ласковое животное с протяженным телом; как путь, на который ступает высшая нога, чтобы войти. Улица с домами вокруг; липы, кипарисы и плющи здесь; свет оттуда, и полумрак, и комната, где сидят имена, и их несколько. Мандустра заставляет быть, ступая нае райское подножье; начать ограничения для удовольствий и смотреть. Воспоминания о ней значительны и конкретны; они присутствуют в формах, придавая им некий внутренний блеск, и это одно из многочисленных главных. Деревья, как сплетенные провода в кабеле, как единство множества линий, как клубок для вязания в руках волшебного кота, как минимальный предел феномена. Деревья стояли по обе стороны пути, и Яковлев шел куда-то, словно плыл, или полз. Тундра, как джунгли, ждала его в виде собственной награды, и ничего другого быть не могло. Или он придумал, или его придумали — нужно было продолжать, чтобы различать свет и полумрак. И Семену исполнилось три года.
И Миша Оно попал в камеру, пахнущую сыростью и несвободой; может быть, для смертников, а может быть, для проведения здесь длительного времени жизни. Он сидел на табурете рядом с откидным столом, потом вставал, начиная кружить вдоль стен, подходил к вонючей параше, отодвигал ее одним неуловимым движением и совершал разнообразящее жизнь мочеиспускание, отдавая всего себя этой интересной минуте, которая была наполнена истинным Занятием, в отличие от обычных рефлексивных прозябании здесь, внутри тюрьмы. Сырые стены напоминали ласковых женщин, цветные луга в воскресный день, восторженно-мрачные зеленые школьные парты, навевающие своим появлением во мгле сознания целый мир чувств и ощущений; и Миша хотел быть преступником. закованным в колодки на площади, или в темной яме, или в этой тюрьме, чтобы слиться с проникающим в него страданием в единое целое, как при зачатии; и завершить свою жизнь, шепнув умирающими губами в презирающую пустоту что-нибудь тихое и значительное, похожее на последнюю точку в священной книге, которая не столько заканчивает повествование, сколько начинает новую жизнь. Он ощущал присутствие истинного бытия в своем духе, чувствовал этот свой час действительным и свободным от времени и остального; не осмысливал ничего из того, что видел в своем представлении перед глазами; и был счастлив, словно вырвавшийся из склянки гомункул, готовый честно умереть, как все. Он сейчас прислонился головой к стене, наблюдая негасимую лампочку на потолке, которая была непременным прекрасным атрибутом неволи, и размышлял о разных проблемах, поскольку они чудесно преображались перед осознанием скорой гибели и приобретали новый вкус настоящей подлинности и серьезности, которая, как направленная в горло стальная сабля, заставляла трепетать нервы и душу. Разнообразные дилеммы и развилки мыслительных лабиринтов заполонили Мишино состояние, ввергнув его в хаос каких-то странных выяснений, которые, впрочем, и должны были возникнуть в этом месте мира у любого индивида, желавшего до этого все что угодно, или желавшего никем не быть; и эти настроения, имеющие смысл, пульсировали сейчас внутри Оно, как обнаженные сердца гальванизируемых лягушек, услаждая его личную озабоченность самим собой, присущую каждому, и его тайну, которая в нем есть.