Книга Сеул, зима 1964 года - Ким Сын Ок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти записки будут неинтересны тем, кто не причастен ко всей этой истории, но раз говорят, что и по сию пору существуют люди всё ещё страдающие болезнью прошлого столетия, мне захотелось узнать, послужит ли этот дневник для них уроком, поэтому-то я его и публикую. Меня же, не буду скрывать, эти записи нисколько не впечатлили, так как кажутся по-детски наивными.
1
В тот год, когда осень была в самом разгаре, я, наконец, решился вернуться домой. Больше уже не было никаких сил оставаться здесь, в Сеуле. И пошёл я на это в надежде, что, может быть, там, на южном побережье, в своих родных краях я смогу начать новую жизнь. В Сеуле я метался из стороны в сторону, столкнувшись с мерзкой и отвратительной изнанкой жизни. И как это ни печально звучит, в конце концов я, кажется, тронулся умом, разучившись отличать реальность от иллюзий и научившись искусству ненавидеть людей. О, господи! У меня было два пути, либо убить их, либо же покинуть это место…
— Счастливого пути! — так напутствовал меня О Ёнбин, протягивая мне руку на сеульском вокзале.
Дружба. Именно так мой приятель и ему подобные из литературной среды красиво называют то, под прикрытием чего ведут бесконечные споры, используют друг друга и толкают к гибели, и в то же самое время никак не могут расстаться, слепившись в одно целое. Так, значит, и ты неплохой малый? В зале ожидания в свете люминесцентных ламп, который напоминал бы свет луны, если бы не был такими ярким, на лице Ёнбина показалась грустная улыбка. И я, рассеянно следя за тем, как на асфальте у входа в вокзал перекатывается невесть откуда взявшийся сухой лист, замирая время от времени, словно в раздумьях: то ли ему остановиться, то ли продолжать свой путь, сказал ему в ответ:
— Счастливо оставаться.
В отличие от Ёнбина это прозвучало так безразлично. Когда я подошёл к турникету, где проверяли билеты, он бросил мне вслед с надрывом:
— И всё-таки, как бы там ни было, попробуй жить!
На что я криво усмехнулся.
За несколько дней до этого, сидя после лекций на газоне во дворе притихшего университета и поглаживая пожухлую желтеющую траву, я сказал ему, что собираюсь всё бросить и уехать домой в глушь, чтобы укрыться от всего и вся, на что Ёнбин, как будто что-то почуя в моих словах, чуть ли не подпрыгнув от радости, вскричал:
— Ты ведь умирать едешь, да? Так, значит, ты всё-таки решил покончить с собой?!
Я ещё даже не успел ничего возразить ему, как он проговорил:
— Ну, раз уж на то пошло, поделюсь с тобой кое-какой ценной информацией, хотя это мой секрет.
И он, не дав мне опомниться, вытащил тетрадку и на задней обложке начал набрасывать карту. Это была схема горы Тхохамсан в Кёнджу. По его словам, надо подняться по горной дороге к пещере Соккурам[55], и там, где со склона будет виден пруд Ёнджи[56], следует свернуть с дороги направо и, пробравшись через лес, взойти на утёс, который, конечно, не сравнится с Кымгансаном[57], но всё же очень даже подходит для того, чтобы броситься с него вниз. Когда-то, путешествуя в тех местах, он обнаружил этот утёс и несколько раз подходил к краю пропасти, но никак не мог набраться смелости сделать последний шаг. А мне, так уж и быть, он был готов уступить это место, поэтому я должен поехать туда и покончить с жизнью именно там.
От такого пожелания я опешил, но увидев его выражение лица, на котором можно было прочитать что-то даже вроде искренней преданности, мне ничего не оставалось, как проговорить:
— Лучше, всё-таки, море…
Тогда он, не на шутку рассердившись, стал убеждать меня:
— Море? Броситься в море — это слишком по-книжному. Уж если собрался на тот свет, то хотя бы в такой ответственный момент постарайся подражать людям, жившим на этом свете. Утёс — это как раз то, что надо. И самое лучшее, если с него вообще не будет видно моря.
Каламбур «человек этого света, стремящийся на тот» рассмешил меня, однако в конечном итоге выходило, что для этого чудаковатого приятеля моя нынешняя поездка домой была ничем иным, как дорогой на тот свет. Он сказал, что его весьма печалит тот факт, что сам он на такое отважиться не может. Поэтому он даже заявил, что если я всё-таки спрыгну с того обрыва, то он во что бы то ни стало установит на том месте надгробный камень.
— А эпитафия? — спросил я.
— Хм-м… «Среди нас тоже были герои…»? Или нет, лучше так — «Наконец-то он познал жизнь!» — ничуть не смутившись, ответил он, чиркая карандашом в тетрадке.
— И не вздумай сдрейфить! Зажмурь глаза — и вперёд! — подбодрил он меня, словно я прямо сейчас стою в нерешительности на обрыве. Что заставило его так сказать: неверие в мои силы или это был последний знак дружеского расположения ко мне? Однако когда я уже подходил к турникету с зажатым в зубах билетом, он почти прокричал мне:
— И всё-таки, как бы там ни было, попробуй жить!
Оговорился? Ну конечно, оговорился, бормотал я себе под нос. В нашей жизни, которая хоть и напоминает дождливое небо с чередой кучевых облаков, притворяющихся злодеями, все же изредка проглядывает голубизна. И вот эти-то моменты, в которых присутствует некий порядок и ощущается наличие жизненных ценностей, зовутся у людей просветлением, только уж для кого-кого, а для Ёнбина такие проблески были ничем иным, как случайностью. Я могу поспорить, что в эти минуты, покидая зал ожидания, Ёнбин раскаивается в своих безотчётно вырвавшихся словах. Такой уж он человек.
Когда я сел в поезд, и мы тронулись, я вдруг почувствовал, как на меня навалилось одиночество. То же самое я испытывал, когда летней ночью, лёжа на скамейке во дворе университета, я вдруг просыпался в два или три часа и резко подскакивал, ощущая лёгкий озноб, так как моя одежда становилась влажной из-за выпавшей росы. И тогда я сидел вот так, безучастно уставившись в темноту, и меня охватывало точно такое же чувство заброшенности.
Это слово «одиночество», которое я не решался произнести, потому что оно могло сорваться с чьих угодно губ, так вот это самое одиночество без какого-либо осознания вины навалилось на меня в вагоне поезда. Надо же, от одной только фразы «как мне одиноко» в горле перехватывает. Я дохнул на стекло и на побелевшем от моего дыхания месте вывел пальцем слово «одиночество», чем остался жутко доволен, будто вспомнил давно забытую игру, которая помогает избавиться от тягостных мыслей.
За окном уже было темно. В стекле отражались мои впалые щёки и взлохмаченная голова. Это был своего рода подарок, который мог сделать только ночной поезд, как будто в оправдание за то, что не может показать пейзаж за окном. Я долго вглядывался в своё ничего не выражающее лицо. Не было в нем ни радости от возвращения домой, ни тревоги. Всего лишь отражение постаревшей обезьяны, всматривающейся в темноту. До крайности отстранённое выражение, в котором можно было прочитать, что завтра наступит рассвет, и она по привычке пойдёт собирать плоды. Вот тут-то мне и подумалось, как же невыносимо всё это.