Книга Воспоминания Понтия Пилата - Анна Берне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совершив этот ритуал, они начинают говорить. Там распространяются речи, весьма далекие от законов Рима. Там рассказывают, что рабы равны своим господам, что первые станут последними, что этот мир скоро будет разрушен и очищен огнем. Не находишь ли ты, что все это звучит, как воззвание Спартака? Они также говорят, что следует любить друг друга. Должно быть, веселые оргии они себе позволяют! И потом, в их среде отказываются приносить жертвы божествам и отдавать почести Риму и Кесарю, и ты согласишься, что это — самое тяжкое прегрешение.
Понравится ли тебе, дорогой Кай Понтий, если я открою, что твоя дочь принадлежит к этой восточной секте, нечестивой и беззаконной? Думаешь ли ты, что я подвергнусь осуждению, если в этих обстоятельствах воспользуюсь своим правом супруга и положу конец скандалу, покарав женщину, которая бесчестит мою семью, мой дом и мое имя? Задушена в кальдариуме… Именно так в эпоху наибольшего расцвета чувства чести в Риме отцы и мужья наказывали виновных патрицианок… Мне кажется, мой кальдариум еще сгодится для такого употребления… Так что, мой усердный тесть, тебе следует дважды подумать, прежде чем угрожать мне и настаивать на том, чтобы твоя дочь развелась.
Я должен был встать на защиту Понтии, громко выразить негодование, поклясться, что она неповинна в проступках, в коих Лукан дерзает ее обвинять. Я был уверен, что все эти преступления, в которых иудеи обвиняли учеников Христа, были плодом их гнусных измышлений. Но кто бы мне поверил?
Я не стал защищать Понтию. Я боялся, что моя дочь в самом деле была посвящена в мистерии Христа. И понимал, что в таком случае его последователи находились в противоречии с римскими законами, даже если у них никогда не было человеческих жертвоприношений и кровавых пиршеств.
Теперь-то я догадался о причине странного молчания Флавия и Прокулы. Пятнадцать лет! Пятнадцать лет они скрывали от меня тайну, которая помогала им жить!
Я вернулся к себе. Я не задавал никаких вопросов, больше боясь ответов, чем их недоуменного молчания. Я был потрясен, устрашен, одинок. Но я хранил молчание. Галилеянин похитил у меня Понтию. И это было справедливо.
Так прошла неделя. Я сослался на приступ болотной лихорадки, от которой страдают многие римляне, чтобы не появляться в Палатине. Я не хотел встречаться с насмешливой улыбкой моего зятя.
Я был близок к тому, чтобы оставить ему мою дочь, как некогда позволил ему бичевать Иисуса.
* * *
Стоит ли писать эти воспоминания, если никто никогда их не прочтет? Хватит ли у меня сил поведать о несчастье, которое обрушилось на меня в ноябрьские иды?
Я знал, что оно неотвратимо, я его ожидал, но я не представлял себе, что оно может оказаться настолько ужасным.
Я больше не виделся с Понтией и не спросил у нее, правда ли, что она христианка. Я не задавал вопросов Прокуле и Флавию. Я сказался больным, отвращение к себе и тоска доставляли мне физические страдания.
Дочь не искала встречи со мной. Зато Флавий возвратился ко мне: он больше не мог оставаться у Лукана. Он спросил, найдется ли у меня для него какая-нибудь работа, в Риме или в одном из моих загородных имений. Бездействие было ему в тягость. Я даже не стал спрашивать, не хочет ли он, после стольких лет жизни на чужбине, вернуться в Галлию, потому что, реши он уехать, без него мне было бы совсем одиноко. Но он и не хотел покидать Италию, ведь его сын, Антиох, служил в Иллирии. Я предложил ему работать у меня привратником. Не имея клиентов, которые осаждали мой дом с утренней зари, и зная, что Авентин — тихий квартал, я был уверен, что Флавию не придется сгорать на работе.
Одно время я намеревался попросить у Клавдия откомандировать меня в Британию, которую завоевывал Авл Плавт. Но я был слишком стар, чтобы вести лагерную жизнь, слишком стар, чтобы сражаться с варварами в их туманных странах. Во время Галльской войны божественный Юлий высадился в Британии, но ему удалось умиротворить лишь Лондинию. Плавт, который овладел почти всем островом, заслуживал больших почестей, чем ему определил Сенат. Я был тому свидетелем.
Тит Цецилий получил место командующего при Авле Плавте. Целый год он провел вдали от Рима в сражениях с бригантами. Я уповал на то, что какой-нибудь кельтский меч освободит нас от него… Или, если Фортуне все же будет угодно, чтобы он вернулся, он забудет об угрозах, которые извергал. Впрочем, с течением времени они представлялись мне все менее страшными. В Риме начинали поговаривать, что Помпония Грецина, супруга Плавта, была христианкой. Кто осмелится подозревать жену победоносного императора в принадлежности к секте, которая строит заговоры против государства? Помпония была в высшей степени добродетельной женщиной. В конце концов я убедил себя, что ее неприкосновенность и репутация гарантируют то же самое и моей дочери.
В честь возвращения Лукана, который по обыкновению вернулся со славой, Понтия пожелала устроить празднество. После года разлуки она ожидала эту скотину с большей любовью и верностью, чем Пенелопа Одиссея… В атриуме, где они принимали гостей, дочь и зять, оба еще молодые и красивые, представляли собой образ единой и любящей четы. Меня нельзя было одурачить этой комедией, но я ничего не мог с этим поделать.
Понтия была одета в платье огненного цвета, которое было ей так к лицу; свет факелов зажигал холодные отблески на копне ее темных волос, а роскошные драгоценности сверкали на матовой коже.
Мы с дочерью больше не возобновляли разговор о разводе, и воспоминание о той полуторалетней давности беседе вызывало у нас обоих чувство неловкости и смущения. Но это была не единственная болезненная точка в наших отношениях с Понтией. С того времени, как я узнал, что моя дочь является ученицей Иисуса бар Иосифа, тень Галилеянина стала посещать меня все чаще. Мне хотелось набраться достаточно мужества, чтобы расспросить Понтию, рассказать ей о том мучительном разговоре, что был у меня с плотником из Назарета, которого она приняла за бога; больше всего я хотел поведать ей о смятении, которое посеял в моей душе этот человек. Но я не осмеливался. Мне приходилось задаваться вопросом, как судит моя дочь обо мне, ее отце, который позволил отправить на смерть праведника, которого она почитала как бога.
Осуждала ли меня Понтия? В ее глазах, как в глазах Прокулы и Флавия, я читал грусть, сожаление, но никак не укор или приговор. Мне вспоминается невыразимое сострадание, которое засвидетельствовал по отношению ко мне Галилеянин в тягостные для него часы; близкие реагировали схожим образом. Они не порицали меня: они ограничивались тем, что выражали сожаление… Да, я в этом не сомневался: они сделали выбор между Иисусом бар Иосифом и мной, и выбрали его. Я подозревал, что они сожалели обо мне главным образом потому, что я не мог сделать то же самое. Я положил на чашу весов его жизнь против их жизни; я был уверен, что поступил правильно. Но те, кого я так хотел охранить, не поняли моей слабости.
Это был чудесный вечер. Понтия замечательно все устроила. Мне определили место возле Авла Понтия, которого я мало знал прежде и которого нашел очень приятным человеком. Он без прикрас рассказал мне о британской кампании, расписывая ее важнейшие подробности и анекдотические случаи, а я, к собственному удивлению, впервые в своей жизни поведал едва знакомому собеседнику о Тевтобурге. И тут поднялся Лукан.