Книга Теория и практика расставаний - Григорий Каковкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Поняла, – четко ответила пожилая Алла.
Юристу Ульянов поставил задачу – написать текст, чтобы Татьяне Михайловне Ульяновой разрешили выехать из Москвы в Борисоглебск в связи с кончиной отца, чтобы все было по закону, чтобы не могли отказать и подписка о невыезде была прервана.
Борису сказал:
– Мужайся, Боря, дед у тебя умер.
Вместо «мужайся» Борис неожиданно раскис.
Ульянов был удивлен, почему сын заплакал, последнее время он деда видел редко. В детстве, совсем давно, они отправляли его под Воронеж, купаться в Хопре, загорать, наесться настоящей клубникой. Потом – малина, крыжовник, вишня, огурец, помидор, да всем настоящим, подлинным отъесться. В его жизни это обозначилось как Россия. Последние годы в Лондоне он так и говорил: для меня Россия – это у деда в Борисоглебске. Федор подумал, какой нежный и чувствительный этот его единственный английский мальчик, наследник, в российском бизнесе таким быть нельзя, тут нужны хватка и железные нервы. Всему этому ему предстоит научиться у него. И Татьяне о смерти отца Борис толком сказать не сможет…
Танина жизнь напоминала большую автомобильную пробку, из которой невозможно выбраться. Сначала вроде движение шло, жизнь стронулась, потекла в общем потоке, даже кого-то обогнала, и, казалось, едет ее автомобильчик счастья ничего себе, грех жаловаться, может, не так быстро и не так плавно, как хотелось, но едет, на зависть многим.
На Федора будто накатывало что-то, он – комок нервов, не подойти, все не так. И часто это заканчивалось побоями. Он избивал ее с периодичностью: она не понимала, какая там в нем сидела математическая формула или иная, но чувствовала – формула была. Тогда, первый раз, он вернулся, бросился к ней в ноги, каялся, говорил, что не понимает, как это сделал, как это могло быть, бес попутал, но она и сама виновата – зачем же к Куприянову ехать? Таня говорила, что она теперь с ним жить не сможет, все кончено. Он клялся сыном, говорил, что невероятное напряжение испытывал все эти дни, месяцы, просто ей ничего не рассказывал – нормальный человек не выдержал бы…
– Таня, пойми, ты должна мне помочь. Я тигр в клетке. Меня загнали! Это срыв, любой может сорваться. Сотой доли тех перегрузок, что сейчас, раньше я не испытывал! Я для тебя – все. Для Бориса – все! Все сделаю. Я любить умею, как никто, и ты это знаешь.
Он взял ее, зареванную, в охапку, посадил в машину, отвез к меховому салону. Она сопротивлялась, отказывалась выходить из автомобиля. Федор оставил в кассе залог и вынес из дверей магазина шубу, роскошную. Как раз зима – на пробу, легкие ноябрьские снежинки, не поймешь сразу, то ли снег, то ли какая-то небесная крошка сверху летит, а она в машине в дешевом китайском пуховике сидит. Продавщица смотрит на нее, думает: вот, дура, что ей надо? ведь эта шубка – все мои оклады за десять лет, и еще маме в Мариуполь отправить хватит. Он спрашивает – «нравится?». Она – «сколько стоит?». Он говорит – «ничего, ты только скажи, нравится или нет. Не нравится – пойду за другой». Таня вышла из машины и зашла в салон – неудобно на людях.
Две длинноногие продавщицы-красавицы кружились вокруг нее, что-то советовали, рассказывали отрепетированые небылицы про шубы, про мех: дикий кот и щипаный бобер хороши в носке, не боятся влаги, но кот все же подороже, баргузинский соболь ценится, вложение капитала, а не просто так.
Промелькнуло: девочки, что вы знаете про вложение капитала…
Уже выросла меховая гора возле примерочной. Таня посмотрела на себя в зеркале, на Федора, он видел, что купить ее нельзя, а она не знала, как поступить: ну что, парень заводной, муж мой, поверить, что ты избил меня от любви, сказать себе, как отец говорит, – «полет нормальный, горизонтальная видимость отличная, летим дальше»?
Остановились на той шубе, что Ульянов вынес к машине. Она оказалась лучшая. Потом ей не раз случалось в этом убедиться, рассмотреть ее – и с очень близкого расстояния. Шубка пахла лесной тишиной, нежностью туманного утра, она водила полой по своему лицу, вытирала слезы и убеждалась – в самом деле мех хороший и действительно не боится влаги.
Года через три Федор избил ее еще раз, они как раз в это время заканчивали строительство дома на Рублевском шоссе. Она относилась к созданию дома, как к воспитанию ребенка, понимала, что так нельзя, нельзя требовать такой тщательности: такого качества в России никто выдержать не сможет – ни архитекторы, ни дизайнеры, ни рабочие. Но возникла азартная игра, которую они с Федором не могли закончить, все хотелось довести до совершенства, до идеала, миллиметры имели значение. Рядом строилась Люся Землякова, они, собственно, так и познакомились и подружились. Люся все делала без ульяновского максимализма, и они об этом часто философствовали – надо ли тратить свою энергию на по-любому временную крышу над головой? И когда Ульяновы окончательно отказались от Москвы и переехали в почти готовый дом, что-то вдруг, теперь уже навсегда, изменилось в отношениях с мужем. Он был сам не свой, то ли напряжение спало, или строительная связь с мужем исчезла, но он неожиданно набросился на нее с кулаками.
Она купила на выставке картину в дом, на определенное место, рядом с диваном, на первом этаже, может, и вправду не совсем удачную – абстрактная живопись, деньги небольшие для них, меньше десяти тысяч долларов. Слово – за слово. На холсте – квадраты, круг, какое-то лицо неясное выглядывает из окна или двери. Картина подействовала на Ульянова, как красная тряпка на быка. Она бежала от него по лестнице, только что отстроенной, она еще вспомнила все споры с архитектором – тот считал пролеты: будет ли удобно мальчику и ей в старости по ней ходить? Количество ступенек имело значение, и вот теперь она по ней бежит, твердя цифру двенадцать – количество ступенек, на которых они с архитектором остановились, а Федор поймал ее здесь, она поскользнулась, схватил за волосы, ударил один раз, другой, отшвырнул вбок. Она тут же встала и на цокольном этаже забежала в темную гардеробную комнату, большую, с двумя высокими белыми шкафами и огромным зеркалом во всю стену, и все же успела закрыть за собой дверь. Он кричал, что она к нему относится как к дойной корове, ходит по выставкам, не уважает его, что это за художник, откуда взялся, что он изображает и что она изображает из себя? Федор барабанил ногой в дверь, ревел – «он твой любовник, так и скажи – может, мне его на зарплату поставить?». Потом от бессилия отключил рубильником свет в доме, и она осталась в абсолютной темноте.
На ощупь Таня залезла в шкаф с шубами, их было уже несколько, села внизу и стала вдыхать чистые байкальские запахи баргузинского соболя – лес, утренний холодок, белесый туман… В темноте, среди шуб, многое становилось ясней, приходили какие-то точные слова про мужа – дескать он русский и такова его русская любовь, злая, как страна; про сына – что отец ему нужен больше, чем мать, он должен научить его своей силе, злости и хитрости; про себя – никогда я его не любила, он просто об этом догадывается; про жизнь – нельзя же быть богатой и счастливой одновременно; про деньги – они притягивают и отнимают; про мужчин и женщин – ведь не случайно говорят «она – его». И как только придут новые, точные слова, вдруг это предельное открытие опять ускользнет, снова уносится в море мыслей и исчезнет там. Она озирается и неожиданно в темноте начинает видеть, становясь сама каким-то маленьким, запуганным зверьком. В темноте возникает свет, она узнает – это зеркало, это белая дверца шкафа, и тут же понимает, что видеть этого не должна.