Книга Хроники любви - Николь Краусс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня доктор Вишнубакат спросил, не кажется ли мне, что у меня депрессия. Я спросил, что такое депрессия, и он ответил, что это значит быть грустным. Я не стал говорить ему, что он невежда, ведь ламедвовник не стал бы так говорить. Вместо этого я сказал, что если бы лошадь знала, как мелок человек по сравнению с ней, она бы его растоптала. Так иногда говорит мистер Гольдштейн. Доктор сказал, что это интересно, и попросил развить мысль, но я отказался. Потом мы несколько минут посидели молча (мы так делаем иногда), но мне стало скучно, и я заявил, что зерно прорастает на компосте — это тоже слова мистера Гольдштейна. Это еще больше заинтересовало доктора Вишнубаката, он даже записал фразу в свой блокнот, а я добавил, что гордость лежит на навозной куче. Потом доктор Вишнубакат попросил разрешения задать вопрос. Я сказал, что все зависит от вопроса. Тогда он спросил, скучаю ли я по отцу, а я ответил, что почти его не помню. Он сказал, что, должно быть, тяжело потерять отца, но я ничего не ответил. Если хотите знать, почему я ничего не ответил, так это потому, что я не люблю, когда о папе говорят те, кто его не знал.
Я решил, что с этого момента, прежде чем сделать что-то, я буду всегда себя спрашивать: «Сделал бы это ламедвовник?» Например, сегодня Альме звонил Миша, и я не стал спрашивать его, хочет ли он поцеловать ее взасос, потому что когда я спросил себя, сделал бы это ламедвовник, то получил ответ «нет». Миша спросил, как Альма, и я сказал, что хорошо. Он попросил передать ей, что он звонил, чтобы узнать, нашла ли она того, кого искала. Я переспросил, потому что не понял, о чем он, и тогда Миша сказал: «Вообще-то лучше не говори ей, что я звонил». Я ответил: «Хорошо» — и ничего не сказал Альме, потому что ламедвовники умеют хранить секреты. Я не знал, что Альма кого-то ищет, и попытался сообразить кого, но у меня так и не получилось.
4 октября
יהוה
Сегодня случилось что-то ужасное. Мистеру Гольдштейну стало очень плохо, он потерял сознание, и его нашли только через три часа, а сейчас он в больнице. Когда мама сказала мне об этом, я закрылся в ванной и попросил Б-га о том, чтобы с мистером Гольдштейном все было в порядке. Когда я был почти на сто процентов уверен, что я ламедвовник, я думал, что Б-г меня слышит. Но теперь я уже не так в этом уверен. Затем мне пришла в голову ужасная мысль, что мистер Гольдштейн мог заболеть из-за того, что я его разочаровал. Внезапно мне стало очень, очень грустно. Я зажмурил глаза, чтобы слезы не смогли просочиться, и попытался придумать, что же делать. И у меня возникла идея. Если бы я смог совершить добрый поступок и помочь кому-нибудь, никому об этом не сказав, может, мистеру Гольдштейну станет лучше, а я окажусь настоящим ламедвовником!
Иногда, если я хочу что-то узнать, я обращаюсь к Б-гу. Например, я говорю: «Если ты хочешь, чтобы я украл еще 50 долларов из маминого кошелька, чтобы купить билет до Израиля, хотя воровство — это грех, пусть завтра мне попадутся три синих „фольксвагена-жука“ подряд». Если я вижу три синих «фольксвагена-жука» подряд, значит, ответ «да». Но сейчас я знал, что не могу просить Б-га дать мне ответ, потому что на этот раз я должен найти его сам. Тогда я стал думать о том, кому может быть нужна моя помощь, и внезапно я понял, что надо делать.
Я лежал в постели, и мне снился сон, как будто это происходило то ли в бывшей Югославии, то ли в Братиславе, а может, это была Белоруссия. Чем больше я об этом думаю, тем сложнее сказать. «Проснись!» — крикнул Бруно. Вернее, я думаю, что он кричал, пока не выплеснул мне в лицо кружку ледяной воды. Наверное, он мстил мне за тот раз, когда я спас ему жизнь. Бруно стянул с меня простыни. Мне очень жаль, что ему пришлось наблюдать то, что он там увидел. И что? Хорошенькое дело. Каждое утро эта штука вытягивается по стойке «смирно», словно адвокат со стороны защиты.
— Смотри! — крикнул Бруно. — Про тебя написали в журнале!
У меня не было настроения реагировать на его розыгрыши. Когда меня никто не трогает, мне вполне достаточно пукнуть, чтобы проснуться. Поэтому я сбросил влажную подушку на пол и зарылся с головой в простыни. Бруно шлепнул меня журналом по затылку. «Встань и посмотри», — сказал он. Я продолжал играть роль глухонемого, которую за годы успел отлично освоить. Я услышал, как шаги Бруно удаляются. Из кладовки в коридоре донесся грохот. Я приготовился. За грохотом последовал громкий шум и треск микрофона. «О тебе написали в журнале!» — объявил Бруно через мегафон, который умудрился откопать среди моих вещей. Я, конечно, спрятал голову под простыни, но он все равно сумел точно определить то место, где было мое ухо. «Повторяю, — визжал мегафон. — Ты! В журнале!» Я скинул простыни и вырвал у него мегафон.
— Когда ты успел стать таким придурком? — спросил я.
— А ты когда? — ответил Бруно.
— Слушай, тупица, — сказал я. — Я сейчас закрою глаза и сосчитаю до десяти. Когда я открою их, чтоб тебя здесь не было.
— Ты ведь это несерьезно? — спросил Бруно обиженно.
— Нет, серьезно, — сказал я и закрыл глаза. — Один, два…
— Скажи, что несерьезно.
Лежа с закрытыми глазами, я вспомнил, как впервые увидел Бруно. Он гонял в пыли мяч, костлявый рыжеволосый мальчишка, семья которого недавно переехала в Слоним. Я подошел к нему. Он поднял на меня глаза и принял в игру. Не сказав ни слова, он просто пнул мяч в мою сторону. А я пнул его обратно.
— Три. Четыре. Пять, — продолжал я. Я почувствовал, как журнал упал мне на колени, и услышал удаляющиеся шаги Бруно. На мгновение они замерли. Я попытался представить свою жизнь без него. Это казалось невозможным. И что? — Семь. Восемь! — уже кричал я. На девятый счет входная дверь захлопнулась. — Десять, — сказал я уже в пустоту. Потом открыл глаза и посмотрел вниз.
Там, на страницах единственного журнала, который я выписываю, было мое имя.
Я подумал: «Какое совпадение, еще один Лео Гурски!» Естественно, я ощутил приятное волнение, хотя это наверняка был кто-то другой. Не такое уж редкое имя. Но. Оно и не такое уж распространенное.
Я прочитал одно предложение. И этого хватило, чтобы понять, что речь могла идти только обо мне. Я знал это потому, что сам написал это предложение. В своей книге, в романе всей моей жизни, который я начал писать после сердечного приступа, а после урока в классе рисования отправил Исааку. Его имя (теперь я это заметил) было написано вверху страницы заглавными буквами. «Слова для всего на свете», — говорилось там, в названии, которое я в итоге выбрал, а чуть ниже: Исаак Мориц.
Я посмотрел в потолок.
Потом я снова посмотрел вниз. Как я и говорил, в этом романе есть места, которые я помню наизусть. И фраза, которую я помнил, по-прежнему была на месте. Как и сотни других фраз, оставшихся в моей памяти, которые были лишь слегка отредактированы то тут, то там, что меня немного раздражало. Когда я перевернул страницу, чтобы прочитать примечания редактора журнала, там было сказано, что Исаак умер в этом месяце, а отрывок, который они напечатали, является фрагментом его последней рукописи.