Книга Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вахман жил в комнатке рядом со штубой. Братья Байер предусмотрительно пробили в стене комнаты окошечко, прикрытое доской со стороны власти. Вечерами доска это довольно часто приподымалась, и власть — герр вахман, когда он был трезв, — поглядывала оттуда на своих подчиненных. Картина была почти каждый день одна и та же: «лянгер Алекс» диктует, а все «вайсруссе» пишут в тетрадках карандашом, сидя по обе стороны длинного стола, над которым висят электрические лампочки. Когда же власти удавалось выпить, она не ограничивалась окошком, а заходила в штубу. С важностью самого фюрера, заложив руки за спину, придав красным глазам максимально проницательное выражение, изрядно поношенный рыжий вояка маршировал вокруг стола, потом резко тормозил. Расставив начищенные, с широкими голенищами сапожки, он хрипло рявкал:
— Achtung! Что тут у вас — Akademie der Wissenschaften? Schule? Universität?[75] Еще полчаса — и спать!..
После чего в сознании честно выполненного долга «фюрер» маршировал за дверь, унося с собой все свои громы и молнии.
Письма из дому пошли гуще. Стали приходить посылки — тяжелые фанерные ящики, обшитые суровым холстом. Даже запаху этого холста хлопцы радовались, прежде чем распороть!.. В ящиках — традиционные дорожные сухари, черная, в камень спрессованная сила и радость мужика; бруски сала, что и сюда донесли холодновато-соленый дух заветной кадушки; сухие сплющенные кольца колбас, что для тебя висели в кладовой на жердочке, уцелев и в сенокос и в жатву; еще невиданные и совсем по-новому праздничные советские конфеты, папиросы и махорка!..
Святое это добро, далекую домашнюю ласку, делили хлопцы на всю коммуну.
Вспоминая Крушину, разговор с ним и знакомство с его друзьями, Алесь думал как-то о словах Сергея и Мозолька о «бывшем комсомоле» и «бывших коммунистах»…
Он дружил когда-то дома с подпольщиками из соседних деревень (в Пасынках их не было) и знал, что Компартия и комсомол Западной Белоруссии были распущены в тридцать восьмом году. Знал, как это тяжело ударило по подполью, как горько, недоуменно переживали это его друзья[76].
В словах Крушины и Андрея ему послышались тогда, на лагерном скрипучем шлаке, и эта горечь, и крестьянский целительный юмор, и — главное — светлая, твердая вера людей, которые не могли уже не считать себя коммунистами.
А эта коммуна в штубе, на чужой стороне? Разве не шла она от той же веры, от лукишских и вронковских[77] традиций, от тюремных политзаковских коммун, о которых хлопцы знали с малолетства? Хлопцы со всех концов Наднеманья, из Пинских лесов и болот, с нарочанского озерного севера, и простодушные и хитрые; не один из них, гляди ты, все еще соблюдает конспирацию, из крестьянской осторожности не признается, что и он бывший комсомолец.
«А что ж это Сергей с Андреем так открыто признались? — радостно удивлялся Алесь, и самая эта радость как бы давала ответ: — Сродство душ, рыбак рыбака…» Ведь и сам он не мог не думать, что судьба посылает ему новую дружбу.
Перед уходом в арбайтскоманду Руневич успел разыскать Крушину в бараке лагерной почты, вызвал его во двор, чтоб проститься и еще раз посоветоваться, как же им там быть с этим проклятым «освобождением».
— Пока, пожалуй, не поддаваться. А мы тут будем разнюхивать. Ты знаешь, в чем заключается моя работа? Письма из дома приходят к нам из цензуры навалом. Стоят длинные ящики с карточкой на каждого, там обозначено, где кто работает… Словом, картотека. И вот беру я, скажем, твое письмо. Прежде всего мне, разумеется, приятно: ага, Алесь наш воспляшет! А потом лезу в соответствующий ящик, ищу на букву «Р», нахожу и выясняю, что раб божий Руневич пребывает сейчас в команде номер такой-то. Ну, отмечаю на конверте — и все. Шалишь, брат, не все! Давай договоримся так. Поскольку письмо уже распечатано, а если на лагерном бланке, так и вообще открытое, поскольку цензор поставил уже на нем свое «геприфт» — «проверено», — можно и мне, грешному, сунуть туда свой нос, черкнуть тебе парочку слов. Под титлами, елки мохнатые, а? Так и договоримся, браток…
Теперь в каждом Толином письме была какая-нибудь приписка почерком Сергея. Чаще всего просто привет, несколько веселых слов, без титлов покуда, просто с хорошей улыбкой еще одного на чужбине близкого человека.
А вот «под титлами», про главную беду, — ни слова…
«Освобождать» их приехали в декабре.
Вахман привел команду из цеха в штубу. Пожилой, угрюмый унтер-офицер вынул из портфеля и положил на стол две стопки бумажек и, поразив команду неожиданностью, обратился к ней на чистом русском языке:
— Делается это только для вас, для вашей пользы, из высоких соображений гуманности, столь свойственной Великогермании и фюреру. А вам — одна выгода: работа та же, а денег — вдвое, никаких вахманов, можно снять частную квартиру, купить штатский костюм…
Братья Байер стояли справа от унтера, повернув к нему свои стандартные головы в одинаковых шляпах, держа под фюрерскими усиками меж округлых губ одинаково толстые, ровно до половины выкуренные сигары; казалось, что они и дышат только через них.
— Каждый из вас получит такую вот белую бумажку, где написано, что оберкомандо дер вермахт — немецкое верховное командование — освобождает такого-то из плена. На другой бумажке, зеленой, каждый из вас увидит свое фото… Вас ведь снимали? Снимали. Это маленькие аусвайсы, ваши удостоверения личности. Под фото надо поставить свою подпись, а вот здесь, в этом списке, расписаться в получении документов. Итак, начнем, господа. Через полчасика я смогу с большим удовольствием поздравить вас с полученной свободой. Кто первый? — Он заглянул в список. — Адамейко Петр. Прошу.
Однако господни Адамейко даже не шевельнулся. Унтер назвал его еще раз. Забеспокоился вахман. «Что это?!» И тут маленький тихий пехотинец с Браславщины заговорил, не выходя из толпы, как бы из каре:
— Я не буду ничего подписывать. Как вы меня взяли, так и отпускайте домой, в Беларусь.
Угрюмый унтер молча посмотрел на пленного, и голос его зазвучал подозрительно спокойно:
— Придет время — поедешь в свою Беларусь. Иди сюда, пиши.
— Я уж лучше подожду, пока оно придет, это время.
Унтер долгим взглядом посмотрел на него и, ничего не сказав, опять заглянул в список.
— Бунчук Иван. Бери. Подписывай.