Книга Сцены из провинциальной жизни - Джон Кутзее
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
8
Возвещает ли первая попытка написать прозу изменение направления в его жизни? Собирается ли он бросить поэзию? Он не уверен. Но если он собирается писать прозу, ему, вероятно, следует идти до конца и стать последователем Джеймса. Генри Джеймс показывает, как подняться над национальными особенностями. Не всегда ясно, где происходит действие произведений Джеймса — в Лондоне, Париже или Нью-Йорке, — настолько Джеймс выше подробностей повседневной жизни. Персонажам Джеймса не приходится платить за квартиру, они определенно нигде не служат, все, что от них требуется, — вести изысканные беседы, в результате которых происходит едва заметное смещение силы, которое может заметить только опытный взгляд. Когда таких изменений накопится достаточно, баланс сил между персонажами рассказа (voila!) внезапно и бесповоротно меняется. И дело с концом: рассказ выполнил свою задачу и может завершиться.
Он делает наброски в стиле Джеймса. Но оказывается, манерой Джеймса овладеть труднее, чем думалось. Заставить придуманные персонажи вести изысканные беседы — все равно что пытаться заставить млекопитающих летать. Минуту-другую они держатся в воздухе, размахивая руками, а потом шлепаются на землю.
Восприимчивость Джеймса тоньше, чем его, в этом сомнений нет. Но это не до конца объясняет его неудачу. Джеймс хочет заставить поверить, что разговоры, обмен словами — это все, что имеет значение. Хотя он готов принять это кредо, оказывается, на самом деле он не может ему следовать — только не в Лондоне, городе, который его сломал, городе, где он должен научиться писать, иначе зачем он вообще здесь?
Давным-давно, еще невинным ребенком, он верил, что ум — единственное мерило, которое имеет значение, что если ты умен, то добьешься всего, чего захочешь. Учеба в университете поставила его на место. Университет показал, что он не самый умный, отнюдь. А теперь он столкнулся с реальной жизнью, где даже нет экзаменов, на которых можно отличиться. В реальной жизни единственное, что он умеет делать хорошо, — это быть несчастным. Что касается страданий, тут он по-прежнему первый в классе. Кажется, нет предела несчастьям, которые он способен притягивать и выносить. Даже когда он без всякой цели бродит по холодным улицам этого чужого города, просто идет, чтобы вымотаться так, чтобы, вернувшись в свою комнату, он хотя бы смог заснуть, — даже тогда он не чувствует ни малейшего желания сломаться. Страдание — его стихия. В несчастье он чувствует себя как дома, как рыба в воде. Если бы страдания исчезли, он не знал бы, что с собой делать.
Счастье, говорит он себе, ничему не учит. А вот несчастье закаляет для будущего. Несчастье — школа для души. Из волн страдания выходишь на другой берег очищенным, сильным, готовым снова ответить на вызовы жизни художника.
Однако страдание не похоже на очистительную ванну. Напротив, это словно грязная лужа. После каждого нового приступа страдания он не становится ни умнее, ни сильнее — только более тупым и слабым. Как же на самом деле происходит очищение, которое, считается, является результатом страдания? Может быть, он еще не заплывал на достаточную глубину? Следует ли ему заплыть еще дальше, из страдания — в меланхолию и безумие? Пока что он еще не встречал никого, кого можно было бы назвать настоящим сумасшедшим, но он не забыл Жаклин, которая, по ее словам, «проходила лечение» и с которой он прожил полгода в однокомнатной квартире. Жаклин никогда не горела священным и вдохновляющим огнем творчества. Напротив, она была одержима собой, непредсказуема, утомительна. Неужели он должен сделаться таким же, чтобы стать художником? Но в любом случае, будет ли он сумасшедшим или несчастным, — как можно писать, когда усталость, точно рука в перчатке, хватает и стискивает мозг? А может, то, что ему нравится называть безумием, — на самом деле испытание, завуалированное испытание, которое ему никак не удается пройти? Будут ли дальнейшие испытания — по числу кругов ада Данте? И не есть ли усталость первое из испытаний, которое приходилось пройти великим мастерам — Гельдерлину и Блейку, Паунду и Элиоту?
Ему бы хотелось хоть на минуту, хоть на секунду познать, что это такое — гореть священным огнем искусства.
Страдание, безумие, секс — три способа разжечь священный огонь. Он изведал страдание, соприкоснулся с безумием, что он знает о сексе? Секс и творчество идут рука об руку — так говорят все, и он в этом не сомневается. Огонь, который горит в художнике, инстинктивно чувствуют женщины. Сами женщины не обладают этим священным огнем (есть исключения: Сафо, Эмили Бронте). Именно в поисках огня, которого им недостает, огня любви, женщины следуют за художниками и отдаются им. Занимаясь любовью, художники и их возлюбленные на краткий миг, в муках познают жизнь богов. После занятий любовью художник возвращается к своей работе обогащенным и более сильным, а женщина, преображенная, — к своей жизни.
А что же тогда он? Если ни одна женщина пока не различила под его сумрачностью мерцание священного огня, если ни одна женщина, кажется, не отдается ему без величайших сомнений, если во время занятий любовью и он, и женщина испытывают беспокойство или скуку или и то и другое, — означает ли это, что он не настоящий художник или что он еще мало выстрадал, провел недостаточно времени в чистилище, которое включает и секс без страсти?
Генри Джеймс, с его надменным безразличием к будничной жизни, его притягивает. Однако, несмотря на все усилия, он не может почувствовать у себя на челе благословляющую призрачную руку Джеймса. Джеймс принадлежит прошлому: к тому времени, как он родился, Джеймс уже двадцать лет как умер. Джеймс Джойс был еще жив, но совсем недолго. Он восхищается Джойсом, даже может цитировать наизусть отрывки из «Улисса». Но Джойс слишком тесно связан с Ирландией и с ирландскими проблемами, чтобы войти в его пантеон. Эзра Паунд и Т. С. Элиот, пусть и старчески немощные и окутанные легендами, все еще живы — один в Рапалло, второй здесь, в Лондоне. Но если он собирается отказаться от поэзии (или поэзия собирается отказаться от него), чем ему может помочь пример Паунда или Элиота?
Таким образом, из великих фигур нынешнего времени остается только одна: Д. Г. Лоуренс. Лоуренс тоже умер до его рождения, но это можно не принимать в расчет, считать несчастным случаем, ведь Лоуренс умер молодым. Впервые он прочел Лоуренса школьником, когда «Любовник леди Чаттерлей» был самой знаменитой из всех запрещенных книг. К третьему курсу в университете он проглотил всего Лоуренса, кроме ранних произведений. Его однокурсники тоже были поглощены Лоуренсом. У Лоуренса они научились разбивать хрупкую скорлупу цивилизованных условностей и обнажать свою тайную сердцевину. Девушки носили платья со свободно спадавшими складками, танцевали под дождем и отдавались мужчинам, которые обещали показать их темную сердцевину. Мужчин, которым это не удавалось, сразу же отвергали.
Сам он не спешил стать служителем культа Лоуренса, его последователем. Женщины в книгах Лоуренса вызывали у него беспокойство, он представлял их безжалостными самками насекомых, пауков или богомолов. В университете под пристальным взглядом этих бледных, одетых в черное жриц культа он чувствовал себя нервозным и суетливым насекомым-холостяком. С некоторыми из них ему бы хотелось лечь в постель, этого он не мог отрицать — в конце концов, только показав женщине ее темную сердцевину, мужчина может добраться до собственной темной сердцевины, — но он был слишком труслив. Их экстаз был бы вулканическим, а он был слишком слаб, чтобы это выдержать.