Книга Таков мой век - Зинаида Шаховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь мы в безопасности. Трудно, однако, даже мне, ребенку, быть обязанным безопасностью тем, кто на протяжении четырех лет был нашим врагом и кого мы считаем ответственным за учреждение в России коммунистического режима.
Офицер рассматривает наши бумаги; моя мать говорит ему несколько слов по-немецки. Поднеся руку к козырьку, он желает нам счастливого пути! Красные от нас метрах в пятистах, но мы уже вне их досягаемости. Непроизвольно из уст «украинских репатриантов» само собой вырывается: «Боже, царя храни». Так старики, женщины и дети, освободившись от гнетущего страха и смятения, возглашают свою надежду.
Мы продвигаемся по ласковой, цветущей земле, где, по словам выросшего на ней Алексея Константиновича Толстого, «…все обильем дышит, / Где реки льются чище серебра, / Где ветерок степной ковыль колышет…» Проезжаем деревни с побеленными известью мазанками под соломенными крышами; они окружены цветами, чудоцветами и высокими подсолнухами.
Наступает ночь, лучезарная ночь. Под полной луной бегут темные дороги средь более светлых полей. Появляются вдали серебристые меловые горы — совсем новая для меня картина. Хорошо жить на свете — но как упрек встают перед глазами, среди благодатной тишины, смертельно бледные лица двух расстрелянных детей. Эти маленькие призраки сопровождают меня на этом пока безопасном пути, не оставят они меня и все последующие годы, вплоть до самой старости. Сегодня некому, кроме меня, вызвать их мысленно к жизни, если только один из тех, кто в этот сентябрьский день, не дрогнув, нажал на курок, не вспоминает иногда о них тоже. «Кто-то молит, кто-то кричит / кто-то стреляет, кто-то убит. / И навек — вплоть до Судного дня — тишина…»
Восходит солнце, встает день, а в селах просыпаются гоголевские Вакулы, Оксаны, Рудые Паньки. Возница предлагает нам подкрепить силы в деревне, через которую мы как раз проезжаем. Это настоящая Украина, хотя все тут говорят по-русски — правда, говор южный, как у Виктора Модлинского.
Вот мы сидим за столом в безупречно чистой хате. Все бело, все сияет… Молодая жена нашего возницы собирает на стол, пока мы умываемся прохладной водой. Все в этой молодой женщине дышит спокойствием и приятно для глаза: и белизна ее вышитой полотняной рубахи, и темно-рыжие волосы под головным убором, и быстрые руки, и певучий, приветливый голос. С восхищением смотрим мы на молоко в крынке, на белый хлеб с золотистой корочкой, на сливочное масло. Один только Дмитрий, хотя и вновь обрел мужской облик, не ест ничего. У него жар, и наша мать спешит добраться до какого-нибудь города, где сможет его лечить.
Следующая наша остановка в Белгороде, отстоящем от Москвы километров на семьсот. Мы бережно храним адрес двоюродной сестры Модлинского, который он нам дал, и звоним в дверь ее домика. Мы еще не успели объяснить, кто мы такие, а она уже приглашает нас войти, зовет служанку, и на столе опять появляются хлеб, масло, сметана, нежная розовая колбаса… Но мы ненасытны и едим, едим, едим, забывая о человеческом достоинстве.
И все как-то очень быстро устраивается. Госпожа С. с сыном снимают комнату в монастырской гостинице при женском монастыре. Моя мать пристраивает нас в сам монастырь и уезжает в Харьков с Дмитрием, которому все хуже и хуже, и с Валей, которая, похоже, тоже собирается заболеть.
Потянулись мирные, ясные, неторопливые дни. Белгород, как указывает на то его имя, — очень белый городок, окруженный меловыми горами, возвышающимися над Северским Донцом.
За белой монастырской оградой — храм с золотыми куполами, вокруг около полусотни домиков, все в цветах; деревья, благоухающие кусты. В этой монашеской обители нас поселили у двух инокинь. Каждая из нас занимает крохотную келью, стены которой увешены фотографиями епископов и монастырских настоятельниц.
Ранним утром одна из монахинь стучит в мою дверь. Слышу ее голос: «Во Имя Отца, и Сына, и Святого Духа». Еще сквозь сон отвечаю: «Аминь!» Распахиваю зеленые ставеньки, и солнечный свет заливает комнатку. На подоконник садятся упитанные голуби. День начинается с продолжительной молитвы. Мы с Наташей по очереди читаем утреню по-старославянски в старинной книге. Сестры грамоты не знают, но тексты помнят наизусть и поправляют нас, когда мы ошибаемся.
Утренний чай нам подается в саду, в беседке, обвитой диким виноградом. Монахини проходят мимо нас по дорожкам. Затем ударяют колокола, и мы остаемся одни; мы свободны.
За монастырем простираются поля. Я иду в монастырскую гостиницу, где живут госпожа С. и ее сын, мой товарищ и спутник по прогулкам. Он уже меня ждет. Мы проходим пешком многие километры и возвращаемся к обеду, уставшие, в пыли, взгромоздившись на мешки с картофелем или на гору арбузов, привозимых в город крестьянами.
После трапезы, состоящей из овощей и фруктов, я углубляюсь в светские книги, не обращая внимания на молчаливое неодобрение сестер. Иногда я ухожу помечтать на небольшое кладбище, которое притулилось к храму недалеко от дома игуменьи. Большой и строгий ангел надзирает за могильными крестами. И тут тоже, этой прекрасной осенней порой, яркими пятнами горят поздние цветы, поют птицы, воркуют голуби. Время остановило свой бег.
Случалось, среди ночи монашки нас будили на ночную службу. Мы набрасывали на головы черные покрывала, ниспадавшие, как мантии, на наши плечи, и присоединялись к шествию сестер, направлявшихся в храм. Каким прекрасным мне казалось там сверкание золота, за которым простиралась ночь! При мерцании свечей оживали лики святых на иконостасе; под апостольниками монахинь и белыми платками послушниц лица оставались в тени, а чистые голоса поднимались к куполу и оттуда спускались ко мне, как бы зовя и меня следовать сияющим, но тернистым путем. Мне казалось, что я могла бы прожить так долгие годы. Но это было лишь краткой передышкой перед тревожной зимой.
Пока я привыкала к давно забытой безмятежности, моя мать в Харькове дрожала за жизнь двух своих детей. Валя чуть не погибла от испанки. Дмитрий, как мы и предполагали, заболел тифом. Он с самого рождения имел хрупкое здоровье, а фронтовая жизнь и контузия вовсе подорвали его силы. Шансы выжить были очень малы. Больницы были переполнены. Валю, тем не менее, приняли в одну из них, а за Дмитрием мать ухаживала сама в снятой ею комнате. В бреду он говорил о войне; жар истощал его силы. Врач предупредил мою мать о вероятном смертельном исходе.
— Вы забываете о том, что бывают чудеса, — ответила моя мать.
— Я — человек науки и в чудеса, увы, не верю, — возразил доктор.
«Я готова была принять волю Божью, — писала моя мать, — да и как могла я знать, что лучше для него, остаться в живых или умереть? Но я не переставала бороться: камфора, кофеин, шампанское, кофе, неусыпная бдительность».
— Скоро я поверю в чудеса, — сказал доктор, найдя в один прекрасный день, что мой брат немного ближе к жизни, чем к смерти.
Виктора Модлинского в Харькове не было, но моя мать разыскала его семью. Его зять, деловой человек, не только раздобыл для нее денег, которых у нее совсем не оставалось, но еще и согласился поехать в Москву, чтобы попытаться наладить отъезд на Украину моего отца.