Книга Таков мой век - Зинаида Шаховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дмитрий вкратце рассказал, как ему с Павликом удалось добраться до частей Белой армии и как он вступил вместе с другом в Астраханскую дивизию, которая сражалась в Сальских степях под Царицыном, ставшим потом Сталинградом, а затем Волгоградом. Там он был контужен в голову и воспользовался отпуском по болезни после выхода из госпиталя, чтобы попытаться безо всяких бумаг, удостоверяющих его личность, перейти границы и демаркационные линии, что ему и удалось. Пройдя через все проверки и преодолев все опасности в охваченной гражданской войной стране, добрался он до Тулы. Если бы мы уехали накануне, он оказался бы в мышеловке.
Как он ни упирался, но брата заставили напялить один из костюмов Вали — темно-зеленый, как мне помнится, отделанный выдрой. На голову повязали ему платок. Гражданка Бернард и ее дети были готовы к новому рискованному повороту судьбы.
В сентябре 1918 года вокзал в России представлял собой настоящее столпотворение голодных и хворых, солдат и крестьян, буржуев и «бывших», одетых по-пролетарски, — весь этот люд часами ожидал прибытия какого-нибудь поезда и, отправляясь в путешествие, исход которого был не ясен никому, брал приступом теплушки или грязные, расхлябанные, вшивые вагоны четвертого класса. Набившись, как сельди в бочке, на жесткие сиденья среди корзин и мешков, мы катили, сопровождаемые руганью, стонами, запахом немытых тел. Наступая бесцеремонно на ноги, красные солдаты проверяли пассажиров, трясли сидящих, чтобы потребовать у них бумаги, узнать их имена. Я должна была неукоснительно держать в голове чужую, не мою фамилию.
Первая пересадка у нас в Орле — на земле описанных Тургеневым дворянских гнезд. Наши чемоданы и узлы выбрасываются на перрон. Их сразу же окружают для обыска. «Не трогайте ничего!» — кричит матрос с оголенной грудью, в бескозырке набекрень, с парабеллумом за поясом. Два красных солдата открывают чемоданы, роются в одежде, перетряхивают белье.
Мы молча наблюдаем за ними и надеемся, что они не найдут наших тайников, куда мы спрятали некоторые драгоценности и немного денег. Драгоценности вшиты в корсеты моей матери и сестры, в подпушки наших пальто. Но всего не предусмотришь. С триумфальным возгласом матрос замечает на маникюрном, из мягкой кожи, несессере моей сестры маленькую блестящую княжескую корону.
— А ну-ка, что это такое? — вопрошает он с издевкой.
Он похож на охотничью собаку, поднявшую дичь. И мы с облегчением слышим отповедь Вали, звучащую совершенно по-бабьи:
— А что, подумаешь! Ты-то, наверное, не стесняешься, если что-нибудь у буржуев можешь стянуть. Ну, хахаль мой взял эту штучку для меня в одном имении. Тебе что, не нравится?
С этими словами она отрывает корону и швыряет на рельсы:
— Да ну ее!
Резкость моей сестры и ее простонародный говор производят впечатление на матроса, и он отступается. Мы кое-как запихиваем все вещи обратно в чемоданы и с трудом их закрываем.
Теперь нужно найти подходящий нам поезд. Нелегкое это дело! Вот наконец состав, следующий до Курска — старинного города, окрестности которого славятся соловьями. И все повторяется: брань, вздохи, стоны, ссоры. Этот поезд набит солдатами. Они здесь господствуют. А у нас новая причина для беспокойства. Дмитрий, кажется, заболевает. Его знобит. Он молчит, чтобы голос его не выдал. В окружающей нас человеческой массе наверняка есть больные тифом или холерой, а мы знаем, что профилактические меры в поездах крутые: солдаты просто выбрасывают больных на железнодорожное полотно. Неужели так же поступят и с Дмитрием? Всюду кишат вши и клопы. Поезд движется медленно. Долго тянется ночь…
Наконец приезжаем в Курск. Еще один неопрятный, темный, тревожный город. Опять нас обыскивают, толкают на липком от плевков и нечистот перроне. Мы уже проделали большую часть пути, но та, что впереди, наиболее опасна.
Дальше мы едем в вагоне для скота, где встречаемся с госпожой С. и ее сыном. «Лошадей — 8, человек — 40», — написано черными буквами на его стенах. А нас человек около пятидесяти: бледные женщины с больными детьми, благообразные старики в куцых одеждах. Ни молодых, ни зрелого возраста мужчин здесь нет, если не считать двух исхудавших, трогательных мальчиков; бедняги одеты в кадетские мундиры. Старшему брату лет пятнадцать — шестнадцать, младшему — около двенадцати. У них нет ни чемоданов, ни тюков. Когда кто-то вынимает еду, они закрывают глаза. Но со всех сторон им протягивают кто яйцо, кто сухарь, кто яблоко; старший большую часть отдает младшему брату. Можно догадаться без труда, что они собираются примкнуть к Белой армии, в которой, возможно, сражается их отец-офицер. Мы смотрим на них, как на обреченных, которым ничем нельзя помочь. Они молчат, прижавшись друг к другу; осунувшиеся их лица бледны, кожа на руках прозрачна. Они уже мертвецы; глядя на них, я, как и прочие, дрожу от ужаса и жалости.
Поезд стоит на каждом полустанке. Мы приближаемся к границе; появляется белый хлеб. Пассажиры бросаются его покупать, бегут за кипятком. Я сижу в дверях вагона и смотрю на уже скошенные поля. Крестьяне провожают глазами человеческий скот, который медленно проплывает мимо них. Не сон ли это? Но вот поезд останавливается: граница.
«Украинские репатрианты», в большинстве своем такие же «липовые», как и мы, выходят, чтобы подвергнуться последней проверке. До цели так близко, а мы дрожим перед этим последним контролем более, чем когда-либо раньше. Ждем несколько минут. Входит женщина с ярко выраженной еврейской внешностью, коротко стриженными черными волосами. Ее кожаная куртка перепоясана широким солдатским ремнем, к которому пристегнут револьвер. Новый тип революционерки — женщина-чекистка. Изумленные, мы смотрим на папиросу в углу тонких ее губ и на привязанный к запястью хлыст. С высокомерным презрением она приказывает женщинам распустить волосы и снять туфли. Она ощупывает одежду моей матери и сестры с профессиональной ловкостью, но ничего не находит. Щупает и подрубленный край моей юбки, но так же безуспешно. Впечатление такое, что ее интересует не столько добыча — обручальные кольца, крестики, брошки, конфискуемые ею, — сколько возможность подвергать людей всяческим оскорблениям.
Наконец-то мы свободны или почти свободны. По ту сторону заставы тянется вереница украинских крестьянских подвод, ожидающих клиентов. «Украинские репатрианты», которым посчастливилось перейти границу, располагаются. Вот последние советские патрули; сердце стучит, наполняется радостью, смешанной с ощущением, что наша жизнь висит на волоске… На горизонте видны силуэты немецких часовых. Но тут разыгрывается трагедия. Наш обоз еще не тронулся, и мы видим, как солдаты ведут двух юных кадетов. Побледневшее, суровое лицо старшего, дрожащие губы младшего… Мы опускаем глаза. Вся эта группа удаляется в сторону ветряной мельницы. Мы еще находимся на ничейной земле, когда раздаются выстрелы. Все понимают, что это значит. Наш возница снимает шапку и крестится. «Здесь часто случается такое», — говорит он. У моей матери на глаза навертываются слезы.
В нескольких сотнях метров нас ожидают гайдамаки гетмана Скоропадского, бывшего царского генерала, ставшего главой оккупированного немцами украинского государства. Как бы желая показать, что власти у украинцев ровно столько, сколько пожелают им отпустить немцы, бумаги наши проверяет гладко выбритый, подтянутый германский офицер — полная противоположность разнузданному миру, который мы только что покинули.