Книга Последний клиент - Константин Измайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ювелир ничего ответить не мог — из заклеенного скотчем рта раздавалось лишь приглушенное кляпом мычание.
— Где? Где?! — С каждым последующим вопросом Галлахер, все более ожесточавшийся, принялся наносить удары по пальцам ювелира — так квалифицированные повара шинкуют морковку для соуса. — Где?! — Следовал удар. — Где?!! — Кусочки плоти вылетали из-под острого клинка и падали на пол. — Где, ответь?! — Понимая, что от впавшего от ужаса и боли в животное состояние ювелира ничего не добиться, Галлахер круговым движением надрезал кожу от уха до уха и, словно резиновую перчатку, запустив под скальп три пальца левой руки, стянул ее к подбородку. Вот так вот! Поганая рожа! — Обрезав остатки кожи на шее, он потряс ею перед освежеванной головой Веттеншапена и отбросил в сторону. — Подыхай! — Схватив со стола какую-то ручку, Род, словно штопором, вспорол глазное яблоко ювелира, вогнав металлический наконечник в мозг. Тело Веттеншапена последний раз дернулось, выгнулось вперед и опало.
Он устал. За окнами такси, вспоровши ночь, мелькнула стрелка указателя: аэропорт… И вновь десятки фонарных столбов проносятся мимо бесшумно и стремительно, выхватывая светом фонарей плоское асфальтовое шоссе. Оно настолько ровное, что Галлахеру казалось, будто такси, в котором он сидит, стоит на месте, а справа и слева, как будто установленные на огромном барабане, вращаются декорации — закончен оборот, и вот он, снова указатель. Он устал, но пришедшая на смену возбуждению усталость не притупляла терзающие Галлахера злобу и страх. Не было ни сил для эмоций, ни воли прогнать внезапно возникшее ощущение опасности. Оно рождалось где-то внизу живота и, разрастаясь, поднималось вверх, к горлу, отдавалось внутри черепной коробки и снова замирало, прячась, успокаивая возбужденный, пульсирующий мозг.
А все могло бы сложиться по-другому. Но где грань, отделяющая вымысел от реальности? С помощью какого заклинания или волшебной палочки материализуются фантомы снов и грез в реально осязаемые предметы? Галлахера терзал всего один вопрос: почему? Почему у Ваттеншапена в офисе не оказалось ничего, кроме каких-то жалких нескольких тысяч гульденов? Почему в саквояже, плотно, как казалось Галлахеру, набитом деньгами, он обнаружил три пары ботинок, только что полученных из ремонта? На двух из них, сильно поношенных, был подклеен накат и заменены косячки, на третьей паре, совсем новой, прикручены маленькие, с небольшими шипами подковки. Ботинки были хорошего качества, английские, со шнуровкой выше лодыжки — такие Галлахер очень любил, но никогда не покупал, считая, что пока такая обувь ему не по карману. Что же до подковок — возможно, с их помощью ювелир рассчитывал бороться с гололедом (явлением в Амстердаме достаточно редким).
Ботинки отставному сержанту чуть жали — маловаты на полразмера… Во втором саквояже он нашел видеокамеру, тщательно обложенную с боков не первой свежести махровыми полотенцами, а сверху присыпанной несколькими десятками мелких купюр. Вот такие способы маскировки. Они и достались Галлахеру.
Дальнейшие поиски не дали ничего. Внушительного размера пачка непогашенных векселей времен Второй мировой войны, несколько дорогих безделушек — они могли попасть к Веттеншапену только в виде подношений — и ничего больше… В последний момент, когда Галлахер, переодевшись, собирался покинуть поле боя, очнулась секретарша. Полежи она тихо еще минут пять, и у Рода возникли бы серьезные проблемы. Он не мог себе объяснить, зачем душил ее капроновым чулком, попавшим ему под руку среди прочего хлама. Зачем прятал ее легонький трупик в стенной шкаф. Гораздо проще было свернуть ей, как курице, шею. Тем более что время пребывания в гостях у Веттеншапена уже истекало — слышалось, как по лестнице поднимается несколько человек, и Галлахер, второпях сменив обувь и кое-что из верхнего платья, незамеченным выскользнул в коридор.
И только в аэропорту, куда Галлахер уж и не надеялся попасть засветло, ему наконец повезло — в последнем в этот день рейсе на Берн чудом оказалось одно свободное место в салоне первого класса. В любом ином случае отставной сержант САС отказался бы от полета. Но только не сегодня…
Третий день заточения приближался к концу.
— Вдвоем не так грустно? — Инга погасила свет, и ночная бархатная темень укутала, просочившись через невидимый холод стекла, комнату. — На улице так хорошо… И луна…
— Все как везде…
— А вы, Даша… Вы были когда-нибудь в Марселе?
— В Марселе? — Маркова чуть шевельнулась в кресле, выпустив облачко сигаретного дыма, и, не отрывая взора от замершей до утра недалекой лиственницы, качнула головой. — А что мне там делать? Разве что устроиться портовым грузчиком…
— Но там ведь тепло!
— Да, наверное… Как и везде…
— Ну что вы! Вы только посмотрите — на улице мороз! А в Марселе тепло… цветы…
— Перестаньте, милая, какие, к черту, цветы в декабре? Те же, что и здесь, — оранжерейные…
А о чем еще говорить с этой милой, но странной на вид девушкой? О том, как становится тихо, когда на землю ложится снег? И если закрыть глаза и на секунду представить, что вокруг тебя нет никого, становится сперва покойно и уютно, а через минуту… уже терзаешься чувством одиночества… И снова откроешь глаза — а вокруг все те же лица, те же стены, и у тебя два выхода из этого безысходного положения: либо мириться с их присутствием, с существованием этих совершенно напрасных вещей, или заняться чем-то, что заставило бы тебя забыть об окружении… А зима… Она хороша в своем однообразии — отдыхает глаз, особенно короткими вечерами, когда маленькое красное солнце уже свалилось за верхушки елей, а невысокие сугробы отбрасывают на тропинку неоправданно длинные тени… И когда так сахарно похрустывает снег под подметками. А за спиной, совсем близко, именно там, куда можно так быстро добежать, дом… Он представляется каждый раз иным, но всегда бревенчатым, со стеклами, небольшими, покрытыми нежными лапками инея… Над его крышей нависает старая, мудрая ель — ее ветви еще хранят обрывки прошлой новогодней мишуры, и кажется, что знаешь каждый ее сук, каждую ветвь… Кажется, что вы росли вместе, у этого уютного дома, но никто не знает, как это долго продолжалось и сколько еще осталось быть вместе… А в доме всякий раз появлялись бы только те, кого хочется видеть, от чьего присутствия становится удобно и тихо на душе, и не нужно уж более куда-то лететь, разбавляя новыми встречами осадок от предыдущих свиданий, пенять самой себе на собственную неразборчивость и слабоволие… Может быть, это дети? Один или два? Они, вероятно, не могут ни мешать, ни стеснять… Мальчик и девочка. Чтобы они были едва похожи друг на друга и чтобы были зачаты от любимого человека. А дыхание его детей, их детей, наполняло бы смыслом жизнь, и этот призрачный дом, и ель, мудрую, вечную, подчеркивающую своим присутствием чистоту пространства и времени… Сон?
— А я люблю лето! Когда васильки, иван-чай… Я жила в небольшом городке, с папой. Он у меня, знаете ли, инженер. В этом городке есть крепость, старая… Или, может быть, городской сад… В том ресторане я была всего лишь раз, с папой. Мы как-то обедали в нем. Маленький такой, с печкой изразцовой, прямо в зале… А больше в нашем городе не было ничего. Кроме гостиницы. Внизу почта, книжный магазин, мост железный. А вот неподалеку город Дно. Ну не город — он еще меньше нашего — там арестовали царскую семью… Мы с папой один раз там были, знаете ли; не город он вовсе, а какое-то железнодорожное депо. А еще речка. Она называется ласково — Шелонь. Небольшая речка. В городе она некрасивая — ну, знаете ли, неприглядная… А чуть дальше, километрах в трех, мы с мальчишками туда на велосипедах купаться ездили, она очень красива… И церковь на пригорке, вокруг все волнисто, неровно, ракиты вдоль берегов. Взгляд так красоте радуется… А зимой скука — лес далеко. Да и не лес вовсе… Так, перелески — всю ведь землю распахали, лес извели. И ни леса теперь, ничего… Вот разве лен? А детей, говорили, иметь мне нельзя… Да и Володя не очень-то хочет. Говорит — дорого. А я ему ничего сказать не могу — он, знаете ли, моего папу подобрал, с улицы. Он сейчас в соседней комнате. Спит, наверное… Я люблю, когда тепло…