Книга Элен Берр. Дневник. 1942-1944 - Элен Берр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хочется бегать, прыгать, плясать. Не могу сдержать радости: есть известия о Франсуазе и других. Уф, я это сказала! Мать мадам Шварц прислала пневматичку — она получила открытку от дочери, датированную 25 октября, из Биркенау[247]. Франсуаза передает привет отцу. Мадам Робер Леви и Лизетта Блок тоже с ней. Наконец-то пробита стена молчания!
Надо подумать, как бы рассказать Сесиль, Надин, Монике де Виган. Ни у кого из них нет телефона, damn it![248] И из дома не выйти — половина восьмого. Побегу завтра прямо с утра на Лилльскую улицу. Позвонила от Эбраров Канлорбам. Ответил муж Николь. На счастье, согласился передать.
Слава Богу! Я так молилась.
Знать, где они находятся! Получить эту весточку — впервые после страшного отъезда. Хоть какая-то зацепка, а то ведь тычешься вслепую, не знаешь, что думать.
Жак прислал маме два полных нежности письма. Его преподаватель месье Колломп был зверски убит — его застрелили из револьвера в Клермон-Ферране во время налета на Страсбургский университет — до нас доходили слухи о том, что там случилось. Мы знали, что факультет окружили, убили кого-то из специалистов по античной истории, а всех преподавателей и студентов из Эльзаса-Лотарингии построили во дворе, заставили десять с лишним часов простоять с поднятыми руками и в конце концов депортировали. Заправлял всем студент-француз, сын французского офицера, он выдавал немцам всех эльзасцев и лотарингцев. А убитый преподаватель, значит, и был месье Колломп[249].
Я понимаю, как Жак был потрясен. Ему внезапно, в один момент открылось все, что мучит меня уже много месяцев. Он пишет о человеческом страдании. Хочет писать работу о страдании у греков. Во мне все бурлит, как подумаю, что он проходит то же, что прошла и я, что вот теперь-то он хорошенько поймет, о чем говорилось в моих письмах и почему меня так волнует «Гиперион». Так хочется написать ему прямо сейчас. Чтобы он понял, что со мной произошло и до чего мы похожи. И, конечно, помочь — уж я-то знаю, каково ему.
* * *
Рассталась с мадам Леман, расстроенная подлым поступком ее компаньонки, которая продала их общее предприятие без ее ведома. Наверное, работа служила ей единственной опорой, а теперь на нее обрушилась вся тяжесть ее бедственного положения. На прощание она сказала: «Отдохнем на том свете».
Недавно я читала что-то подобное в одном русском романе — кажется, в «Поединке» Куприна была цитата из Чехова: «Погоди, дядя Ваня, мы отдохнем… мы отдохнем»[250].
Еще она сказала: «Мне все говорят: ваши дети молоды, они выдержат, устоят. А я им отвечаю: они не устоят против револьверной пули».
Что они сделают со всеми этими лагерями, когда дела пойдут совсем плохо? В Киеве уничтожили двадцать тысяч евреев. В Феодосии, в Крыму — двенадцать тысяч в одну ночь[251].
* * *
Весь день бегала. Пять раз за утро ездила на метро, чтобы доставить месье Б. радость передать записку в ответ на письмо мадам В. Страшно обрадовалась, когда увидела на открытке от мадам Шварц характерную подпись «Тереза»; приписала в конце письма фразу на корявом немецком. С таким волнением держала в руках это письмо, которое, надеюсь, дойдет до нее месяца через два.
* * *
Побег Жана К. С. Невероятная история. Избиение в камере, стрельба через подвальное окошко, клятва четырнадцати человек.
Приходила в гости мадам Моравецки. Принесла самодельные тряпичные куклы.
С интересом слушала все разговоры.
Но есть в ней что-то такое — до сих пор не — пойму, нравится она мне или нет. По-моему, в ней мало тепла, душевности, что ли, и из-за этого между нами всегда остается определенное расстояние. Хотя затея с куклами очень трогательная. Она проявляет к нам внимание. Но любит ли она меня? Принимает ли, как мне бы хотелось? Или остается при прежних взглядах?
Почему-то у меня дурные предчувствия. Вот уж недели две, как со всех сторон говорят, что к первому января нас всех арестуют. Сегодня в институте меня специально дождалась Люси Моризе (мы с Денизой ходили покупать книги для Жака), один знакомый просил ее предупредить таких, как мы, что их заберут до 31 декабря. Она умоляла меня что-нибудь сделать. Но что? Перевернуть мир?
Такие слухи ходят не первый раз. И не первый раз нам дают подобные советы. Так почему я так встревожилась?
Объективно — есть от чего. Мне кажется, мы — последняя порция, и вряд ли нам удастся выскочить из сети. В Париже почти не осталось евреев, а поскольку арестовывают теперь немцы, нас некому будет предупредить, так что шансов уцелеть очень мало.
А субъективно — позапрошлой ночью мне приснился сон, как обычно, очень внятный, будто бы мы наконец решили, что пора прятаться в разных местах, и наметили, кто куда пойдет. Я проснулась в смятении. Это было так похоже на реальность.
Почему я встревожилась? Мне не страшно. И я давно ко всему готова. Так давно, что уж думаю, не глупо ли ждать, раз точно знаешь, что с тобой сделают. Не безрассудно ли? Не думаю, потому что я остаюсь здесь, понимая всю опасность, и это сознательный выбор.
Почему я делаю такой выбор? Не потому, что хочу показать свою смелость или выполнить долг — в такой позиции слишком много гордыни, да я и не считаю это своим долгом. Будь я врачом и речь бы шла о том, чтобы бросить больных, тогда другое дело.
И все-таки, если бы я оставила свою «официальную» жизнь, мне бы казалось, что я совершаю предательство. Не других предаю, а себя. Я слишком свыклась со страданием, с борьбой, с несчастьем, чтобы заново привыкать к другой жизни. Потому что испытания — это путь к очищению.