Книга Птицы и гнезда. На Быстрянке. Смятение - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отстань, — лениво махнула рукой хозяйка. — А ты, — повернулась она к Марихен, — ты не должна тут с ними разводить свои глупые тары-бары. Не знаешь, что это такое и чем это пахнет? Я теперь буду следить за тобой. Сама. Разиня! Ты поняла?
— Да.
— Ну, так иди работай.
За дверью, в широком и уже темноватом коридоре, девочка на ходу вынула из кармашка платок и прижала его раз и другой к глазам.
А они все катились, все наплывали — глупые деревенские слезы.
НАМ ВОЛЯ НУЖНА!
1
Один — с повязкой, другой — вообще в штатском… Квартиранты… Так что ж это — такой плен? Что означает «отпущенный пленный»?
Так было.
…Бутрым пробухал в штрафкомпани дня три. С воспалением легких — дорожной простуде помогли голые нары, работа и муштра на осеннем ветру и в слякоти — его сперва положили в лагерный ревир, а через две недели, как только оправился, угнали в арбайтскоманду. Началась копка картофеля, имения и гросбауэры стонали от нехватки рабочих рук.
Несмотря на эти стоны, в шталаге в это время началась странная, загадочная возня… Опять с «отправкой домой», в СССР… Появились какие-то люди в штатском, начали опять переписывать. Говорили эти переписчики по-украински, а самый главный из них, чернявый и усатенький, был одним из тех, как рассказывали в лагере, что убили Перацкого — министра внутренних дел при Пилсудском.
К нему, к усатенькому, Руневич, только что выпущенный из штрафной, и попал, продвигаясь в очереди на перепись.
— Александр? — переспросил, услышав имя пленного, переписчик. — Тобто Олэсь. Где родился? — Услышав название южного черноморского города, он улыбнулся. — Ну, звисно ж, украинэць! Так и запышемо.
— Я белорус, — сказал Алесь. — И вы пишите то, что есть.
На этот раз улыбка вышла злобной, тон изменился.
— Тоже мне, равняешь! Украина — и какая-то там Беларусь.
А все же записал «Олэся» белорусом.
Руневич отошел, не столько оскорбленный, сколько злой на себя.
Когда-то, во время призыва, польский писарь куда более культурно, — слушая одно, а записывая другое, как и надлежало согласно высшим планам создания единой и могучей христианской Польши, — записал его, как простачка, «тутэйшим», а в графу «родной язык» занес не менее идиотское казенное определение — «по-простэ́му». И призывник не видел этого («Обойдемся, панове, и без эксцессов!..»), обнаружил только позднее, уже в казармах, когда этот писарь, фальсификатор по должности, был для него недосягаем.
А здесь? Почему он не сказал этому новому регистратору, что и его национализм смердит не лучше польского и любого иного? Испугался? «А черт их знает, кто они, что делают. Мне одно лишь нужно — домой вернуться…»
Из деревень, из имений, с заводов, с других работ каждый день прибывали команды — все для той же «отправки домой». И украинцев и белорусов переписывали те же загадочные молодчики в штатском, то агитируя, по примеру своего усатенького главаря, чтоб белорусы записывались украинцами, то, на худой конец, для собственного удовлетворения записывая Михася Мыхайлом, а Петруся — Пэтром.
Несколько дней волновалось все это море людей, те, кто попал сюда из-за Буга и Сана, кто мечтал вернуться туда, кто жил этой мечтой — в любом ее обличий. Какое чудесное слово — домой!
Только Бутрыма не было. Единственное, что мог разузнать Алесь, — угнали Владика в польскую команду и далеко…
Первыми отправили украинцев.
«Куда?» кончилось для остающихся в лагере в тот момент, когда длинная колонна охочих до песни и шутки парубков, среди которых, как везде, были и славные хлопцы, и ни то ни се, и просто дрянь, вышла из ворот и повернула влево, на вокзал. И точка.
А ты, чья очередь впереди, остаешься с двойственным чувством: немножко — зависти, больше — тревоги.
Предела достигла эта тревога, когда отправляли уже их эшелон. На станции, запертые в товарных вагонах, в немыслимом, казалось, нервном напряжении, белорусы гадали вслепую: с какой стороны подадут паровоз, куда он повезет их? На восток?..
И вот он стукнул буферами, черт его подери, повез!..
Восток оказался позади…
На четвертые сутки, когда нервы давно уже переключились на другую, каждодневную тревогу: «А дадут ли нам сегодня поесть?» — эшелон прибыл в небольшой баварский город.
Тысячи полторы еще не до конца замученных голодом и тоской людей нестройной колонной, совсем не по-солдатски, растянулись на городском асфальте, под конвоем вахманов побрели в новый лагерь, как везде, расположившийся на окраине, за казармами.
Не все молчали. Как и в вагонах, только глуше, слышался гомон и даже смех — доставалось и пустым надеждам, и тем «добро́диям», которые переписывали их.
В шталаге, куда их пригнали, находились пленные французы. С полсотни дощатых бараков, темно-зеленых, под черной толевой крышей. Из-за проволоки видна была равнина, дымились за речкой фабричные трубы, среди живой еще зелени деревьев краснели черепичные крыши, а дальше, за неподвижным сборищем особнячков и многоэтажных зданий, вздымались невысокие верхнепфальцские горы, по склонам одетые лесом.
Один из бараков уже был занят теми белорусами, что прибыли сюда раньше. Новички разместились в трех соседних.
И сразу после первой баланды на новом месте знакомые и незнакомые земляки собрались шумной толпой на лагерной площади.
Вскоре Руневич заметил в толпе белую ворону — чудно́го пана в штатском, нездешнем платье.
После года плена, с его чуждым гражданским окружением, с его разномастной, но все же до скуки одноликой солдатской толпой, Алесю было странно и поначалу даже приятно увидеть здесь, на другом конце немецкого мира, в желто-зеленом солдатском муравейнике, человека, одетого так, как одевались на «восточных кресах» местечковые франты. На нем была плоскодонная, с длинным козырьком каскетка — «кризисовка», серая, добротного материала куртка, галифе «шов на колене» и форсистые хромовые сапоги «фокстрот» — остроносые, с высокими задниками, голенища вверху стянуты ремешком с блестящей пряжкой. Человек был среднего роста, плечистый, с большой головой и щедро обложенный салом — на плечах, на подбородке, на загривке. Руки держал он в косых карманах куртки и говорил — Алесь, подойдя, сразу это услышал — как-то нарочито весело, причем белорусский язык был ему, очевидно, не слишком привычен.
— …Песни можете петь любые: и «Течет Неман…», и «Люблю наш край…», и «Добрый вечер, кумочка…», только бы они, человече, не были против Великогермании… Так кто же здесь из вас, братки, с нашей родной Новогрудчины? Ну, кто?
С ответом не спешили.
И Мишка Веник, сморгонский балагур с заячьей губой, не выдержал:
— Вот этот здоровило!.. Руневич! Ты что, не обедал?
И пальцем показал, и подхихикнул еще, — как никогда, подумал Алесь, бездарно и некстати. «И правда трепло», —