Книга Бог не любовь. Как религия все отравляет - Кристофер Хитченс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта критика относится и к некоторым из наиболее благородных и базовых правил. Наказ «любить ближнего твоего» — мягкое и в то же время строгое напоминание о нашем долге перед другими людьми. Наказ «любить ближнего твоего как самого себя» слишком обременителен и потому невыполним, как и не совсем ясное предписание любить других, «как Я возлюбил вас». Не в природе людей любить других, как самих себя: они попросту не способны на это (и любому разумному «создателю», изучавшему собственные творения, это должно быть предельно ясно). Под страхом пыток и смерти требовать от людей, чтобы они стали сверхлюдьми, значит, требовать страшного самоуничижения, вызванного регулярным и неизбежным нарушением правил. В какой широкой ухмылке расплываются при этом лица тех, кто принимает искупительные денежки! Так называемое «золотое правило», которое некоторые напрасно отождествляют с народным преданием о раввине Хиллеле из Вавилона, призывает нас всего лишь обращаться с другими так, как нам хотелось бы, чтобы они обращались с нами. Этот трезвый рациональный принцип намного старше всех «заповедей блаженства» и притч Иисуса. Ему можно научить любого ребенка, с его врожденным чувством справедливости. Он вполне понятен любому атеисту. Его нарушение не требует ни истерического мазохизма, ни истерического садизма. Он усваивается постепенно, по мере крайне медлительной эволюции нашего вида, и не забывается. Обыкновенная совесть справляется с задачей безо всякого гнева небес.
Что до самых базовых правил, нужно лишь ненадолго вернуться к телеологическому доказательству. Люди желают обогащаться и жить в достатке. Они могут одолжить или даже подарить деньги нуждающемуся другу или родственнику, не ожидая взамен ничего, кроме благодарности или возвращения одолженной суммы, но они не готовы давать беспроцентные займы незнакомцам. По счастливой случайности, алчность и жажда наживы — двигатели экономического развития. Об этом знали все экономисты: и Давид Рикардо, и Карл Маркс, и Адам Смит. Как писал Смит с характерной шотландской хваткой, булочник обеспечивает нас хлебом не «по доброте душевной», но потому что выпечка и продажа хлеба приносит ему прибыль. Как бы то ни было, можно по собственной воле стать альтруистом, что бы это ни значило, но, по определению, к альтруизму невозможно принудить. Возможно, мы были бы более совершенными млекопитающими, если бы нас не «создали» такими, но нет ничего нелепей представления о «создателе», который запрещает инстинкты собственного изготовления.
«Свобода воли», — твердят казуисты. Запрет на убийство или воровство тоже нарушается. Что ж, можно иметь определенную генетическую предрасположенность к агрессии, ненависти и жадности, но при этом быть достаточно развитыми, чтобы не следовать каждому позыву своей природы. Если бы мы всякий раз поддавались нашим низменным инстинктам, не было бы ни цивилизации, ни письменности, при помощи которой ведется этот спор. Однако нет никакого сомнения в том, что руки человека, стоит ли он или лежит, всегда оказываются рядом с гениталиями. Это, безусловно, служило защите от первобытных хищников, когда наши предки пошли на риск прямохождения и поставили под удар жизненно важные органы. Это свойство одновременно и привилегия, и провокация, на которую не способно большинство четвероногих (зато некоторые из них могут дотянуться пастью до того же места, которое мы достаем пальцами и ладонями). Спросим себя: кому пришло в голову запретить это очевидное сочетание рук и чресл, причем даже в мыслях? Кто, если выразиться прямолинейней, решил, что мы и должны дотрагиваться (по причинам, никак не связанным с сексом или размножением), и ни в коем случае не должны? Даже никакие писания ничего прямо не говорят об этом. Тем не менее почти во всех религиях касание рук и гениталий строго запрещено.
Можно написать целую книгу, посвященную уродливому отношению религии к сексу, ее священному ужасу перед совокуплением и сопутствующими явлениями — от семяизвержения до менструальных кровотечений. Но проще свести эту захватывающую историю к одному-единственному провокационному вопросу.
Является ли религия надругательством над детьми?
«Скажи мне сам прямо, я зову тебя, — отвечай: Представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулаченком в грудь и на неотомщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях, скажи и не лги!»
Пытаясь понять, принесла ли религия «больше зла, чем добра» (не то чтобы это имело хоть какое-то отношение к ее истинности), мы сталкиваемся с невообразимо сложным вопросом. Как узнать, сколько детей навсегда искалечило — физически и психически — обязательное религиозное внушение? Установить это не намного легче, чем ответить, сколько духовных и религиозных прозрений и грез «сбылись» — притом, что большинство несбывшихся не сохранилось ни в летописях, ни в человеческой памяти. Но нет никакого сомнения, что религия всегда стремилась иметь привилегированный доступ к детским мозгам, податливым и беззащитным, и ради этого заключала союзы с мирскими властями.
Один из лучших примеров морального терроризма в нашей литературе — проповедь отца Арналла в романе Джеймса Джойса «Портрет художника в юности». Этот мерзкий старый святоша подготавливает Стивена Дедала и других юных «подопечных» к духовным упражнениям в честь святого Франциска Ксаверия (человека, который распространил инквизицию на Азию, и чьим костям до сих пор поклоняются любители поклоняться костям). Он решает впечатлить их долгим, злорадным описанием адских мук — из разряда тех, которыми церковь стращала верующих во времена своего могущества. Цитировать эти бредни целиком невозможно, но стоит отметить два особенно красочных момента: о природе пыток и о природе времени. Нетрудно понять, что слова священника предназначены именно для того, чтобы запугать детей. В разделе о пытках дьявол плавит целую гору, как свечку. Перечисляются все страшные недуги, и ловко эксплуатируется детская боязнь, что боль может длиться вечно. Когда речь заходит о единице времени, появляется ребенок, играющий с песчинками на пляже, затем следует инфантильное перемножение единиц («Папа, а если взять десять тыщ миллион миллионов миллионов котят, они заполнят весь мир?»), и затем ряд продолжают аналогия с листьями всех лесов, легко всплывающие в воображении шерсть, перья и чешуя домашних любимцев, так хорошо знакомые детям. На протяжении столетий взрослым мужчинам платили деньги за подобное запугивание малолетних (а также за пытки, избиения и сексуальное насилие над ними — память об этом хранил и Джойс, и бесчисленное множество других свидетелей).
Нетрудно обнаружить и другие примеры тупости и изуверства правоверных. Идея пытки, древняя как сам человек, — воплощенная гнусность: мы единственные животные, способные представить ощущения тех, кого пытают. Не религия создала эту склонность, но она узаконила и усовершенствовала ее, и потому заслуживает осуждения. От Голландии до Тосканы музеи европейского Средневековья забиты инструментами и приспособлениями, при помощи которых люди божьи самоотверженно выясняли, как долго можно поджаривать человека вживую. Нет нужды углубляться в подробности, но были и религиозные учебники пыточных искусств, и руководства по выявлению ереси болью. Те, кому не посчастливилось принимать непосредственное участие в auto-da-fe (так — «актом веры» — называли пытки), могли сколько угодно предаваться изуверским фантазиям и облекать их в слова, тем самым поддерживая невежественное население в состоянии перманентного страха. Во времена, когда развлечений было не так уж много, святоши зачастую не оставляли своей пастве других зрелищ, кроме сожжения заживо, пускания кишок или колесования. Больное воображение, придумавшее ад, есть самое кричащее доказательство человеческого нутра религии. Если, конечно, не считать убогого воображения, не сумевшего изобразить рай иначе, чем местом мирских утех, вечной скуки или (как думал Тертуллиан) нескончаемого смакования чужих мук.