Книга Грибоедов - Екатерина Цимбаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последующие поколения совершенно утратили эту гармоничность мироощущения и не понимали, как можно вести себя одинаково на бале и дома, во дворце и на бивуаке, в кабаке и в тюрьме; как можно интересоваться несовместимыми вещами — драться, писать стихи, издавать журналы, заниматься политикой, наукой и любовью — и все в одно время жизни, и все не поверхностно, но с талантом, а подчас с гением. Таковы были некогда люди Возрождения, создавшие идеал гармонической личности. В России этот идеал повторился — может быть, в последний раз в истории человечества.
Эта молодежь создавала новую русскую культуру, но так естественно, что ее представители почти не замечали своих усилий и умудрялись весело проводить время, хотя потомки оценили их труд как воистину титанический.
Однажды в 1816 году в театре кто-то слегка коснулся плеча Грибоедова. Он обернулся — Чаадаев! Они не виделись пять лет, и тот несколько изменился, немного поредели локоны, заострились черты лица. Но умопомрачительная изящность одежды и жестов осталась прежней, рядом с Чаадаевым Грибоедов померк, хотя считался одним из превосходно одевающихся молодых денди. Старые знакомые, они обрадовались друг другу, и Чаадаев повел Александра к себе в Демутов трактир, где останавливался всякий раз, как приезжал в Петербург из Царского Села, из своего лейб-гусарского полка. Но прежней легкости общения не было. Чаадаева неприятно поразили нынешнее легкомыслие Александра, его беспорядочные театральные связи. Он рьяно принялся за перевоспитание заблудшего юнца и начал с предложения вступить в масонскую ложу «Соединенных друзей», где и сам состоял.
О масонах говорили разное, но в ту пору их ложи представляли собой просто клубы по интересам (или без интересов), куда собирались мужчины отдохнуть от службы, дамского общества и повседневных обязанностей. Никакого иного, более высокого смысла в этих собраниях не было. Масонами были почти все столичные дворяне, и это ровным счетом ничего не значило. Грибоедов всегда сторонился масонских лож. Он с детства питал неприязнь к каким бы то ни было правилам, не любил ни карты, ни шахматы, не вступал ни в какие общества, поскольку не выносил подчинения, даже в игре. Но Чаадаев нашел его слабое место: в ложе, куда он звал приятеля, в торжественных заседаниях участвовали и дамы (!), а члены ее составляли оркестр (!) и исполняли гимны и кантаты на стихи вездесущего забавника Василия Львовича Пушкина под музыку знаменитого Кавоса, автора «Днепровской русалки». Музыкальные концерты ложи показались Грибоедову интересными, и он принял предложение, но время было неподходящим — наступало лето, ложа не собиралась.
Летом он уехал со всей компанией на дачу к Катенину. Тот недавно опубликовал новую балладу «Ольга», нарочно избрав для перевода популярнейшую немецкую балладу Г.-А. Бюргера «Ленора», уже дважды переведенную Жуковским: один раз дословно, другой раз — на русский лад под названием «Людмила». До войны «Людмила» почиталась великим произведением. Теперь он с нетерпением ждал ответа арзамасцев на свой полемический выпад, ибо хотел показать «Ольгой», как устарело творчество Жуковского, как много надо менять в русской поэзии. Что ж! в ближайшем выпуске «Сына Отечества» он нашел анонимный разбор «Ольги», с пометой, что писано в «Санкт-Петербургской губернии, деревне Тентелевой». Катенин читал критику вслух, с трудом продираясь сквозь неудобопроизносимый слог и все более и более распаляясь от придирчивости и привязчивости рецензента, не нашедшего у него никаких достоинств, а только стихи, «оскорбляющие слух, вкус и рассудок». Он, конечно, предвидел, что нарочитая простонародность, даже грубость его языка не встретят сочувствия у сторонников мягкого, сладкозвучного Жуковского, но все же возмутился, прочитав обвинения в завистливости и бездарности.
Грибоедов слушал критику с удивлением: он не мог понять, то ли ее автор считает все баллады, включая Бюргеров оригинал, дурными, а творения Жуковского — образцовыми, то ли он нападает на все баллады как жанр, а Жуковского защищает по дружбе и за красоты стиля. В последнем случае он и сам охотно согласился бы с рецензентом. Александр не любил немецких баллад, проникнутых мистическими ужасами, ходячими мертвецами и беспробудным ночным мраком. В детстве Петрозилиус довольно пугал его страшным чтением, и он, уважая и немецких романтиков, и Жуковского, решительно предпочитал жизнерадостные сюжеты. У него зачесались руки ответить неизвестному хулителю Катенина, и он принялся убеждать друга предоставить ему эту честь. Павел Александрович охотно согласился: хотя по литературным обычаям обиженный автор мог вступаться за себя сам, все же приличнее было, если это делал кто-нибудь другой. Грибоедов написал антикритику в один присест, перо его летало по бумаге, и вскоре он уже читал ее своей компании под взрывы хохота. Катенин был в восхищении. Со следующей почтой разбор ушел в «Сын Отечества» и был помещен в ближайшем выпуске журнала.
Литературная критика родилась на день позже литературы, очень-очень давно. Она часто бывала забавна: ведь можно долго болтать и так и не сказать ничего умного, но нельзя постоянно подшучивать над сочинителем без того, чтобы время от времени не вырвалось нечто действительно остроумное. Но, кажется, ни один критик за все века не проявил столько искрометной веселости, столько разящей меткости, сколько Грибоедов. Его разбор произвел на читателей невероятное впечатление.
Сначала он расправился с нападками на Катенина: «Г-ну рецензенту не понравилась „Ольга“: это еще не беда, но он находит в ней беспрестанные ошибки против грамматики и логики, — это очень важно, если только правда; сомневаюсь, подлинно ли оно так; дерзость меня увлекает еще далее: посмотрю, каков логик и грамотей сам сочинитель рецензии!
Г. Жуковский, говорит он, пишет баллады, другие тоже, следовательно, эти другие или подражатели его, или завистники. Вот образчик логики г. рецензента… Г. рецензент читает новое стихотворение; оно не так написано, как бы ему хотелось; зато он бранит автора, как ему хочется, называет его завистником и это печатает в журнале и не подписывает своего имени».
Затем он вышутил несчастного рецензента со всеми его придирками: «Слово турк, которое часто встречается и в образцовых одах Ломоносова, и в простонародных песнях, несносно для верного слуха г. рецензента, также и сокращенное: с песньми. Этому горю можно бы помочь, стоит только растянуть слова; но тогда должно будет растянуть и целое; тогда исчезнет краткость, чрез которую описание делается живее; и вот что нужно г. рецензенту: его длинная рецензия доказывает, что он не из краткости бьется.
Далее он изволит забавляться над выражением: слушай, дочь — „подумаешь, — замечает он, — что мать хочет бить дочь“. Я так полагаю, и верно не один, что мать просто хочет говорить с дочерью.
…Он час от часу прихотливее: в ином месте эпитет слезный ему кажется слишком сухим, в другом тон мертвеца слишком грубым. В этом, однако, и я с ним согласен: поэт не прав; в наш слезливый век и мертвецы должны говорить языком романическим».
Наконец он добил противника доказательствами его незнания, во-первых, русского языка: «Он свою рецензию прислал из Тентелевой деревни Петербургской губернии; нет ли там колонистов? не колонист ли он сам? — В таком случае прошу сто раз прощения. — Для переселенца из Немечины он еще очень много знает наш язык». И, во-вторых, немецкого: «…видно участь моя ни в чем с ним не соглашаться. Его суждения не кажутся мне довольно основательными, а у меня есть маленький предрассудок, над которым он верно будет смеяться: например, я думаю, что тот, кто взял на себя труд сверять русский перевод с немецким подлинником, должен между прочим хорошо знать и тот и другой язык. Конечно, г. рецензент признает это излишним, ибо кто же сведующий в русском языке переведет с немецкого…» и так далее.