Книга Война за океан - Николай Задорнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Боже! Неужели у всех офицеров экспедиции такая же каша во рту, как и у их капитана, — подумал Муравьев, — или считают хорошим тоном подражать Геннадию Ивановичу?»
— Успокойтесь, Николай Матвеевич! Я не дам экспедицию в обиду. Вот вам моя рука на отсечение. Дорогой Николай Матвеевич! Я много слышал о вас и благоговею перед вашими подвигами! Геннадий Иванович писал, и я сам знаю! Всегда следил за вашей деятельностью. Глубоко восхищен!
— Письмо его высочеству великому князю… вот в правление Компании… адмиралу Гейдену, еще в Географическое общество. Вот письмо Екатерины Ивановны к вашей супруге Екатерине Николаевне.
Муравьев взял все.
— Тяжко, конечно, в экспедиции! — сказал он серьезно.
Длинное послание Невельского придется еще не раз перечитывать. Чего тут только нет! И обмеры, и проливы, и требования! Опять просит разрешения занять целый ряд пунктов. Опять про суда. Ужасная новость про беглецов. Так вот откуда доносчик взял сведения! И как все перевернул!
— Геннадий Иванович — герой, смелый и достойный. Я уж представлял государю, что надо занять Сахалин и бухты… Что за гавань Хади?
Чихачев стал с восторгом пересказывать все, что слышал от туземцев.
— Когда вы с ними встречались?
— В апреле, в Де-Кастри.
— Вы сами слышали?
— Да, ваше превосходительство! Гавань не имеет равных.
— Так Хади — ваше открытие? — изумленно воскликнул Муравьев.
Чихачев густо покраснел. Как он мог считать Хади своим открытием! Он только мечтал побывать там. Но теперь в Хади пойдет другой.
— Невельской должен быть обязан вам! Это счастье — иметь таких сотрудников! Я поражен тем, что услышал! Ни о чем подобном не читал в рапортах вашего начальника. Вы говорите, вам было трудно? Врангель открыл таинственный остров, не видя его, а вы — залив!
Чихачев умолк. Теперь поражен он. Он сам читал в рапортах о себе, о Бошняке, сам эти рапорты переписывал, когда Невельской не успевал управиться. Похоже, что похвалы Муравьева — лесть. Хотя в то же время очень, очень приятно внимание и такой восторг генерала. Думалось — да, возможно, он не обратил внимания, читая рапорты. Хотя в то же время что-то неприятное шевельнулось в душе. Почувствовалось, что здесь дворец, а не наше простое зимовье, где все начистоту и режут в лицо друг другу, где работают сами все. А тут везде капканы, каждое лыко в строку. Интриги, мир светской жизни. На миг подумал: не зря ли его приезд, может быть, напрасны и письма и мольбы Невельского? Здесь все это пустят по той линии, как надо тому, кому в руки попадет. А делу не будет оказано ни на йоту большей поддержки, чем понадобится губернатору. Но нет! Чихачев знал, что Муравьев — благороднейший человек, глава всего дела. Однако, соврав в мелочах, человек терял ценность в глазах Чихачева. Отец, бывало, порол детей за малейшую ложь, так как малая — начало большой. Чихачев хмурился, не в силах понять, что же происходит. Его глаза забегали.
Муравьев, улыбаясь, всматривался в лицо офицера. Кажется, неглуп и уловил фальшь. Но сфальшивил, Николенька, — не подавай вида, хвали снова.
Невельской писал, чтобы Чихачеву была предоставлена возможность поехать в отпуск в Петербург.
«Но нет! В Петербург ему — ни в коем случае!»
— Вы расстроены нервами, — ласково заговорил Муравьев. — Условия у вас были тяжелы. Но вы совершили беспримерный подвиг, о чем я представлю государю.
«Да, губернатор прав, я стал нервным, то есть немного сумасшедшим, таким же, как мы все, — подумал Чихачев. — «Отпетые» — называл нас Геннадий Иванович. Он об этом написал в письме, что сейчас тут, перед губернатором. В самом деле они нас тут отпели, похоронили».
Муравьев вызвал дежурного офицера и приказал поместить Николая Матвеевича во дворце, в трех комнатах нижнего этажа.
— Отдыхайте, сегодня поедем к жене на дачу за Ангару. Мы будем целые дни вместе, и я не устану расспрашивать вас об экспедиции, о Невельском и о ваших собственных подвигах. Интересней всякого романа.
Льстить даже подчиненным надо смело, не бояться. Чередовать лесть и «распеканции», когда что придется. Но в Петербург, конечно, его не пускать. В Петербург пусть едет полковник Ахтэ. Он об экспедиции Невельского ничего толком не знает, но был на Становом хребте и убедился, что никакой границы там нет, что земли там ничьи, что за хребтом «инородцы» маньчжурам дани не платят. Вот он и поедет на днях в Петербург. Кстати, у петербургских немцев он свой, ему поверят. Иногда и немцы дела не испортят.
Вошел Миша Корсаков. Ему двадцать семь лет, но он уже полковник В недалеком будущем предполагается устроить в Забайкалье самостоятельную область. Миша будет там губернатором и командующим войсками. Всеми двадцатью двумя тысячами, в том числе и бурятской конницей.
Корсаков — гладкий, с легкой полнотой свежего лица, которая в сочетании с властной строгостью взгляда сразу, еще до того как взглянешь на погоны, говорит о чине. Но едва Миша вошел, как это выражение властности исчезло, на лице проступило добродушие. Толстые щеки и подбородок обмякли. Он почтительно поклонился генералу и легко кивнул головой Николаю Матвеевичу. Быстро, еще не позабытой адъютантской походкой, подошел к столу.
Муравьев заметил, как холодно и неприязненно блеснули чистые голубые глаза Миши, когда он здоровался с Чихачевым. Губернатору захотелось подразнить своего любимца.
— Каков молодец Николай Матвеевич, какая отвага. Вот тебе, Миша, живой герой! Имя его принадлежит истории! Невельской от него без ума, но наш Геннадий Иванович не понимает, что во многом ему обязан.
Муравьев хитро улыбнулся и помолчал, глядя на обиженное лицо своего двадцатисемилетнего полковника.
— Вот куча писем Невельского. Но откровенно скажу тебе, Миша, — сказал губернатор, когда, щелкнув каблуками, откланявшись и гордо вскинув свою темно-русую голову, Чихачев повернулся и ушел с дежурным офицером, — я не могу дочитать. Перепиши и оставь главное, суть. А то: «Христом-богом», «молю вас», «я в отчаянии». Что за слезливость и нервность! И почерк ужасный! Вот его письма и рапорты в министерство написаны сдержанно, ясно, совсем другим языком и писарем переписаны. Он прислал их распечатанными, чтобы я прочел и послал дальше. Я прочел и вижу, что смело можно посылать. А мне он считает себя вправе писать откровенно, так как любит меня и готов утопить в потоках своего откровения. Он воображает меня святым существом, которое ему все простит и все вытерпит. И мол, раз ты родной и покровитель, так, мол, нате дохлую ворону с грязью вместо соуса, как в сказке. Он все валит на меня, и упрекает, и божится, и выражает любовь. Что-то вроде письма ревнивого любовника. Убери, Миша, весь этот соус, оставь суть, что он хочет и чего требует, о чем рапортует. И представь мне завтра без этой грязи, которую он валит на меня от излишней любви. Не желаю выслушивать его излияния! И почерка не могу разобрать. Не деловые бумаги, а какие-то найденные в бутылках манускрипты. Он слишком рассчитывает на мое терпение. Письма его в Компанию я просто не отправлю, как те, что были с прошлой почтой.